В заключение царь сделал очередной «милостивый» жест. В ответ на просьбу поэта, в качестве своего рода свадебного подарка, позволил напечатать его историческую трагедию, которую лет пять назад предложил переделать в роман, в том виде, как он хочет и без всякой цензуры (так разрешил Александр I Карамзину печатать его «Историю Государства Российского»), но с обязывающей припиской: за личной ответственностью автора. Разрешение это дало возможность Пушкину как-то наладить перед женитьбой свои материальные дела. Кроме того, отец, в ответ на его просьбу, выделил ему 200 душ крепостных крестьян, проживавших в селе Кистеневе, входившем в состав Большого Болдина. Получив письмо Бенкендорфа, Пушкин поспешил представить его Гончаровой-матери и сразу же, 6 мая, состоялась помолвка. Поэт и Натали официально стали женихом и невестой. Весть об этом широко распространилась среди всех знавших Пушкина и даже лично не знавших его и на длительное время — больше чем на полгода — продолжала сохранять свой сенсационный характер. Не прекращались толки, пересуды; многие пророчили, что брак этот не может принести счастья ни жениху, ни невесте. Одни жалели ее, другие — самого поэта. «Я боюсь за Вас: меня страшит прозаическая сторона брака»,— писала Пушкину одна из его близких великосветских знакомых, страстно и безнадежно в него влюбленная дочь Кутузова и хозяйка одного из наиболее просвещенных петербургских салонов Е. М. Хитрово. «Кроме того, — продолжала она, — я всегда считала, что гению придает силы лишь полная независимость, и развитию его способствует ряд несчастий, что полное счастье, прочное, продолжительное и, в конце концов, немного однообразное, убивает способность, прибавляет жиру и превращает скорее в человека средней руки, чем в великого поэта». И так думала не одна она.
Подобные суждения имел в виду Пушкин, когда писал месяца четыре спустя в Болдине свой «Ответ анониму» — автору присланного ему без подписи стихотворения, в котором выражается уверенность, что семейное счастье станет для поэта «источником новых вдохновений» и гений его не ослабеет, а «воспарит» снова. «О, кто бы ни был ты, чье ласковое пенье приветствует мое к блаженству возрожденье...» — начинает глубоко растроганный этим Пушкин. И дальше следуют полные горечи и обиды саркастические строки:
К доброжелательству досель я не привык —
И странен мне его приветливый язык...
Постигнет ли певца внезапное волненье,
Утрата скорбная, изгнанье, заточенье,
«Тем лучше,— говорят любители искусств. —
Тем лучше! наберет он новых дум и чувств
И нам их передаст». Но счастие поэта
Меж ими не найдет сердечного привета,
Когда боязненно безмолвствует оно...
Особенно огорчало и возмущало Пушкина то нездоровое и жадное любопытство, с которым «свет» пытался ворваться в его интимный внутренний мир, в то, что для него самого было так значительно, дорого и свято, в то чаемое им счастье, о котором сам он «боязненно безмолвствовал», а «холодная» толпа судила и рядила на все лады.
Примерно к этому же времени относится набросанный Пушкиным небольшой прозаический отрывок, данный как начало некоего повествовательного замысла; ему даже придан в маскировочных целях подзаголовок: «с французского». Между тем отрывок настолько совпадает как с реальной ситуацией данного момента в жизни Пушкина, так и с отдельными его высказываниями этого времени в письмах, особенно в известном нам втором письме к Н. И. Гончаровой, что автобиографический характер его несомненен. «Участь моя решена. Я женюсь...» В отрывке Пушкин пишет, как оскорбляла его после помолвки профанация глубоко таимого им в сердце чувства: «Итак уж это не тайна двух сердец. Это сегодня новость домашняя, завтра — площадная... Все радуются, — иронически продолжает он, — моему счастью, все поздравляют, все полюбили меня... дамы в глаза хвалят мой выбор, а заочно жалеют о моей невесте. — Бедная, она так молода, а он такой ветреный, такой безнравственный... Признаюсь, это начинает мне надоедать, — заключает автор. — Мне нравится обычай какого-то древнего народа: жених тайно похищал невесту. На другой день представлял он ее городским сплетницам как свою супругу. У нас приуготовляют к семейственному счастию печатными объявлениями: подарками, известными всему городу, форменными письмами, визитами, словом сказать, соблазном всякого рода...» На этих горько-саркастических словах, предвосхищающих по своему тону соответственные рассуждения о периоде своего жениховства Позднышева,— героя «Крейцеровой сонаты» Л. Н. Толстого — отрывок обрывается.
Чтобы избежать такой профанации, Пушкин всячески прикрывал свое чувство от окружающих. В первом же сообщении В. Ф. Вяземской о том, что брак его решен, он называл невесту своей «сто тринадцатой любовью». В письме к другу доссылочных лет Н. И. Кривцову Пушкин сообщает, «что женится без упоения, без ребяческого очарования». «Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью». Последние фразы вполне совпадают с уже известными нам раздумьями Пушкина, как и со строками болдинской элегии. Но заверения, что он женится без упоения и очарования, явно объясняются все тем же стремлением оберечь от постороннего взора (с Кривцовым поэт не виделся более десяти лет, запомнил его вольтерьянцем и завзятым скептиком) мир своих интимных переживаний. Подобный тон и по тем же причинам усвоил он и в некоторых других своих письмах даже к людям, очень ему близким (см., например, письмо Плетневу от 9 сентября 1830 г.). Стоит только перечесть начало его автобиографического отрывка, полностью перекликающееся с тем трепетом, с которым он писал в канун своего предложения матери невесты. «Участь моя решена. Я женюсь. Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством, - Боже мой, — она... почти моя. Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком — все это в сравнении с ним ничего не значит». Начало это полностью соответствовало биографическим фактам.
Что же касается слов о сто тринадцатой любви, принимаемых обычно всерьез, то условно-литературное происхождение их очевидно. Они прямо восходят к заявлению легендарного испанского обольстителя Дон Жуана, на счету которого имелась тысяча и три возлюбленных. Отсюда идет и аналогичный шутливый подсчет Байрона, и «донжуанский» список Пушкина. Но даже и независимо от того, было или не было у многократно «привлюблявшегося» поэта сто двенадцать увлечений, любовь его к Натали стала не еще одним из них, а являлась предметом большого и серьезного, пылкого и возвышенного чувства, с которым он связывал надежды на новый — преображенный ею — этап своей жизни. Это подтверждается не только биографическими данными, но и стихотворными лирическими признаниями этих «двух лет». Успокаивая в период южной ссылки одного из близких кишиневских знакомцев, приревновавшего его было к своей «красавице», поэт заканчивает стихотворное к нему обращение шутливо-ироническими словами: «Она прелестная Лаура, Да я в Петрарки не гожусь» («Приятелю», 1821). В том же году он написал свою фривольно-озорную «Гавриилиаду». В период вспыхнувшей любви к Н. Н. Гончаровой поэт пишет по форме простодушно-шутливую, но очень значительную по содержанию «Легенду» (так она названа в рукописях) о «бедном рыцаре», на всю жизнь предавшемся «виденью, непостижному уму», избравшем своей дамой «пречистую деву» — «матерь Господа Христа». А в 1830 г. после обручения, вслед Петрарке, изливавшему в своих сонетах «жар любви», вслед Данте, в сонетах «Новой жизни» рассказавшему историю своего возвышенного чувства к Беатриче, Пушкин слагает в той же сонетной форме посвященное невесте стихотворение «Мадонна», в котором как бы переносит эту легенду в сферу своей личной жизни,— стихотворение, полностью выдержанное в тонах серьезности и благоговейного поклонения: