— Ненадолго, — говорит Брейгель.
Брейгель стоит у двери в библиотеку.
— Я воспринимаю все это, — говорит Корнхерт, — как нескончаемый диалог со множеством участников. И мечтаю однажды собрать все противоречивые реплики в одной книге. Книга возьмет на себя роль синода. Все те, что веруют в Евангелие, но убивают друг друга, примирятся.
— Это будет хорошая книга, — соглашается Брейгель. — Хотя сомневаюсь, что она умиротворит все души. Если для решения подобной задачи недостаточно Евангелия, то какая философия с ней справится? Ученые теологи, быть может, и придут благодаря тебе к согласию; ну а все остальные?
Тут он умолкает, ибо замечает печаль в глазах собеседника, такого прекрасного человека, и понимает, что тот готов пожертвовать жизнью за свою любовь к справедливости и истине, за веру в Дух Божий, который присутствует в каждом человеке, даже если многие об этом не помнят.
— Царство духовности… — произносит еще Корнхерт. Потом они молчат.
Дирк Корнхерт проводил Брейгеля до гостиницы. Они шли вдоль канала. Красная луна выкатилась над Харлемом. «В этом человеке есть что-то детское», — подумал Брейгель. Не замедляя шага, он поглядывал на достойное лицо своего спутника под крестьянской шляпой с опущенными полями, со шнуром вокруг тульи. Он думал о их разговоре. И еще — о картинах, которые ему показал Корнхерт почти перед самым уходом (правда, так и не сумев припомнить имен художников). Корнхерт же смотрел на дремлющий Харлем, на темную воду канала под луной, покрытую рябью. И спрашивал себя, позволит ли ему судьба прожить всю жизнь в этом городе, умереть в своем доме. Эти двое могли бы стать близкими друзьями, но их встреча была, несомненно, единственной, и история не сохранила о ней никаких свидетельств.
2
Ему некуда спешить. Ему нравятся эти дороги, нравится, что башмаки людей и копыта коров оставляют в грязи залитые водой выемки, в которых отражается небо. Он бредет между плетеными изгородями по этим пастушьим тропам, следы на которых, когда грязь подсыхает, кажутся письменами Египта. Кто знает, быть может, следы птиц на снегу, звездчатые росписи их лапок, а также отпечатки коровьих копыт в грязи в совокупности составляют Библию, которую мы читали бы как ту, другую, если бы были мудрее? Жрецы Этрурии и Рима, прорицатели, которые умели истолковать полет птицы, биение крыльев и те фигуры, которые образуют внутренности или облака, с такой же легкостью читали сны природы, как и наши, человеческие сны. И как знать, может быть, природа осведомлена лучше, чем люди, так легко отвлекающиеся на всякие побрякушки, о том, что готовит нам Время в своих сокровенных мастерских? Цыган или цыганка, читая по руке, иногда верно предсказывают наш путь. Астролог обозначает на карте планет дату нашего рождения и определяет направление нашей жизни. Разве менее разумно верить, что следы, оставленные животными, или вот эти перекрещенные соломинки могли бы указать нам — умей мы их прочитать, — под какие крыши или какие звезды приведут нас наши шаги?
Безмятежный покой на дорогах между пастбищами, соединяющих одну хижину с другой. Перистые облака, похожие на шерсть, развешанную перед очагом, пламя которого окрашивает ее в яркие цвета; на шерсть в отблесках горящего угля — пурпурных оттенков. Однако по тем же дорогам когда-то проходили пророки с глазами как пожар. На этих дорогах, таких мирных, что даже птица не взлетает при приближении человека, а продолжает двигаться прямо перед ним, появлялись пророки, выходцы из кузниц, конюшен, пекарен, — с Библией на устах и в сердце, одержимые Духом, как они о себе говорили. Одержимые Духом, нетерпимые к любым формам рабской зависимости, к любой лжи, прикрывающейся тиарой и митрами. Эти люди были похожи на Амоса, пастуха; они возносились над хлевами и плугами так же внезапно, как Елисей. Они пребывали в радужном и грозовом свете Апокалипсиса, на пороге Тысячелетнего царства справедливости — были пророками и мучениками! Они бродили по двое, и жители городков принимали их за вернувшихся Еноха и Элию. Все это происходило в тех же залитых светом лугах, среди люцерны. И для того, чтобы как можно скорее треснула скорлупа старого мира, чтобы скорее воссиял Новый Иерусалим, не имеющий ничего общего с нечистотой и порочностью нынешних времен, эти пророки приносили огонь и меч в города и епископские дворцы, в дома знати.
Я представляю себе Брейгеля, шагающего по тем же дорогам Голландии, по которым Иоанн Лейденский направлялся к Мюнстеру, своему Новому Иерусалиму, где ему суждено было на краткое время воздвигнуть царствие оргий, резни и безумия. Я представляю, как Брейгель грезит об отце, которого не знал. Тот мужчина, которого он видел иногда в раннем детстве, рядом со своей матерью, был ли ему отцом? Мать никогда об этом не говорила. Разве она не объясняла, что отец умер почти сразу же после его рождения? И все же он помнит мужчину, который брал его на колени, сажал себе на плечи, и тогда он — Питер — плыл над дорогой почти на высоте древесных крон и крыш. Темная борода, очень низкий голос, очень большая и сильная рука, которая сжимала его руку или опускалась ему на голову. Голос, называвший его «малышом» или «маленьким Питером». Мужчина наклонился к нему, а он сидит на склоне холма, выплетая из соломы и полевых цветов короны, перстенечки… Мне видится, что Брейгель думает об отце, об этом мужчине: не последовал ли он за одним из тех пророков, что проповедовали братскую любовь и справедливость, зримое царствие Христово среди людей? А может, напротив, он погиб в Мюнстере, был казнен на плахе по слову Иоанна Лейденского, ибо восстал против этого царя безумной ярости и жестокого маскарада?
3
Ему некуда торопиться. Он просто идет от одной деревни к другой. Он наслаждается этим одиночеством, этим странствием, этой тишиной, этими грезами в пути, на дорогах между полями. Он вновь обрел то счастливое чувство, с которым путешествовал в молодости. Его багаж легок. Он носит широкополую шляпу, и так приятно, войдя в гостиницу, снять ее размашистым жестом и, усевшись, положить, еще сверкающую дождевыми каплями, себе на колени; почувствовать себя человеком, который остановился на минуту передохнуть в этой спокойной, знакомой обстановке и вот сейчас двинется дальше, как если бы знал — куда. Он садится в темном углу гостиницы или у очага, смотрит сквозь мутное стекло на двор, где стоят телеги, курица с церемонной размеренностью возится в соломе, пес, обремененный возрастом и меланхолией, вздыхает на пороге, уткнув морду в лапы. Серое небо, аспидные тучи над крышей амбара. Из-за того, что топят торфом, немного дымно. Кто-то входит, кто-то выходит; в общей зале говорят, не стесняясь, в полный голос. Он забудет название деревушки, но не забудет это мгновение жизни на голландской земле.