«Мерседес, в чем ваш секрет?»
На что она ответила:
«По-моему, у меня нет никаких секретов, потому что я сижу здесь в полном одиночестве».
В апреле 1966 года Сесиль, позвонив Мерседес, застал ее «медленно угасающей». Она пробормотала, что, по всей видимости, умирает, но исключительно из вредности «еще как-то пытается цепляться за жизнь». Прекрасно понимая, что конец не за горами, Сесиль умолял Гарбо послать Мерседес, по крайней мере, открытку и наткнулся на совершенно враждебную реакцию: «С какой стати ты поднимаешь эту тему? Мне и без того хватает забот. Я не могу сказать тебе, в чем дело. Но с меня достаточно. Я больше не хочу никакого беспокойства».
Мерседес протянула до 9 мая 1968 года и скончалась после длительной болезни у себя в постели в доме № 315 по Шестьдесят Восьмой Восточной улице. В некрологе о ней писали как о «поэте, драматурге и сценаристе», там говорилось также, что это была «царственного вида женщина испанского происхождения», «близкий друг Греты Гарбо и Марлен Дитрих», «феминистка». На похоронах присутствовали лишь самые близкие. Сесиль у себя в дневнике записал свой вариант эпитафии: «Итак, такая трагичная фигура как Мерседес наконец-то покинула этот мир. Около десяти лет она была прикована к постели болезнью, однако уже на пороге смерти поклялась, что не станет сдаваться. Ее врожденное упрямство помогло ей вынести долгие годы мучений, болезней и душевных страданий. Мне искренне жаль, что боль, и расходы, и мужество затянулись слишком надолго. Мне не жаль, что она умерла. Мне жаль, однако, что она так и не раскрылась до конца как личность. В юности она проявляла пыл и оригинальность. Мерседес принадлежала к самым оголтелым и бунтарски настроенным лесбиянкам. Ее мужем стал милый человек и плохой художник (Абрам Пуль), однако даже выйти замуж она не желала, чтобы ее не называли «миссис». Она всегда оставалась Мерседес де Акоста (и никогда не именовалась «Мисс»). Ей удавалось не только с ходу заводить знакомства со всеми интересующими ее женщинами, но и завязывать с ними интимную дружбу. Она — хотя я в этом не совсем уверен — сообщила Мод Адамс, что ее дом объят пламенем, и впоследствии неотъемлемой частью вошла в ее жизнь — так же, как и в жизнь Айседоры Дункан, Мари Доро, Аллы Назимовой и многих других. Она обладала безупречным испанским вкусом во всем, что касалось внутреннего убранства ее дома и одежды, — пользовалась только черным и белым. И за всю свою жизнь ни разу не уступила вульгарности многих американских привычек. «Неамериканский» ее характер моментально бросался в глаза — черная треуголка, башмаки с пряжками, плащ-накидка и крашеные волосы цвета воронова крыла. Она постоянно вынашивала какие-то планы — то написать пьесу для Эвы Ле Галльен, то разродиться романом или же диссертацией на тему индийской философии, но ее единственная публикация — а именно, автобиография — явилась для многих огромным разочарованием. Она (Мерседес) превратилась в довольно идиотичную, мелочную и капризную особу. Она искала поводы для жалоб и находила их. Жизнь своих друзей и возлюбленных она умудрилась превратить в сплошные мучения. Она закончила жизнь бедной и больной, но только не старухой. Она была наделена галантностью, которая тотчас бросалась в глаза даже в ее пружинящей походке. Когда я звонил, чтобы поинтересоваться, можно ли мне проведать ее, пока она прикована к постели, она ответила: «Ты не выдержишь этого зрелища. Понимаешь, боль в глазу была столь невыносима, что я совсем поседела». Однако раз я пытался растопить лед в душе Г., умолял ее послать хоть пару строчек все еще любящей ее Мерседес.
— С меня и без этого хватит забот!
Я даже подумывал о том, не послать ли мне Мерседес цветы, притворившись, что они от Г. До сих пор корю себя, что я этого не сделал. Мой обман никогда бы не обнаружился. Но так уж случилось, что, пережив в полной мере кошмар пребывания в нью-йоркской больнице, испытав на себе грубое обращение сестер и врачей, Мерседес осталась без гроша в кармане. Она, можно сказать, превратилась в нищенку. Ей хотелось оставить вульгарность Голливуда и Нью-Йорка и снова посетить Европу. Но у нее не осталось ни друзей, ни денег. А теперь, без единого доброго слова от той, которую она любила больше, чем кого-либо в своей жизни. Мерседес ушла от нас в могилу. И у меня отлегло от души, что ее затянувшимся страданиям наконец-то пришел конец».
Глава 17
Сесиль продает свою историю
Сесиль публиковал тома своих дневников начиная с 1961 года. «Годы странствий», их первый том, повествовал о раннем периоде его жизни до 1939 года, «Меж времен» были посвящены военному времени. Что касалось следующего тома, то проблема для Сесиля заключалась в том, публиковать ли ему подробности его отношений с Гарбо или же целиком их опустить. Природный инстинкт подсказывал ему, что надо публиковать все, а в данном конкретном случае он считал, что это — неотъемлемая часть его жизни и любое умолчание исказит смысл публикации. С другой стороны, изучив Гарбо как свои пять пальцев, он прекрасно отдавал себе отчет, каковы могут оказаться последствия. Перед ним маячил печальный образ Мерседес. Именно то, как жестоко обошлась Гарбо с Мерседес, и заставило Сесиля принять окончательное решение — публиковать.
«Я зол на нее, что она так и не проявила снисхождения к Мерседес, — писал он в сентябре 1968 года, — и не сомневаюсь, что никогда не дождусь от нее никакой помощи, даже если буду остро в том нуждаться. Вполне возможно, что я сам создаю себе ситуацию, в которой я смогу действовать дальше и навлечь на себя проклятье».
* * *
Сесиль закончил машинописный вариант летом 1967 года, а в январе 1968 подписал контракт с издательством «Вайзенфельд и Николсон». Вскоре уже была вычитана корректура, и в ноябре 1971 года в американскую прессу просочились первые выдержки из книги.
«Мак-Кол» опубликовал отрывок, который затем подхватил «Ньюсуик». Сесиль же пытался смириться с тем, что он «натворил» в своем дневнике. Эти строки можно назвать вышедшим из-под пера катарсисом;
«Возможно, если мне удастся хотя бы частично запечатлеть его на бумаге, я смогу вздохнуть свободнее и беззаботно доживу свой век. Надо сказать, что я ужасно страдаю от ужасных спазмов, от которых мои бедные кишки словно просят пощады, а весь живот нестерпимо болит. Уинди Лэмбтон, этот ангел во плоти, позвонила мне из Лондона — она сказала, что ей известно о моих страданиях, но я не должен ничего объяснять ей или жаловаться, а не то мне станет еще хуже вместо того, чтобы пойти на поправку. Теперь, после того как эта бомба взорвалась, все, чем я пытался утешить себя — все это семидневное чудо (в конечном итоге, что такое газетная статья?), — оказалось совершенно бесполезным. Я встревожен — и причем не на шутку. Я понимаю, что всего этого можно было бы избежать и я сам во всем виноват, но я решил проявить храбрость, а все остальное пусть катится к черту, но теперь я получил свое и никак не могу понять, как наилучшим образом выкинуть все это дело из головы. Если я буду и дальше заниматься садовой скульптурой, то создаваемая мною фигура станет воплощением моих переживаний, а если я возьмусь за кисть в студии, то все равно это станет выражением моего душевного состояния. Это такое чувство, которое часто не отпускало меня в ранние годы. Когда я опубликовал фотографию, которую, я знал, мне не следовало публиковать, в мой адрес сразу раздались возмущенные возгласы, и, господи, как я тогда переживал! Позднее, возможно потому, что я стал старше и осмотрительнее, подобные кризисы случались все реже — к моему величайшему облегчению, поскольку я уверен, что, несмотря на весь мой опыт общения с прессой, я стал еще более чувствителен и принимаю все слишком близко к сердцу. Ужасное чувство вины и тревога неотступно преследовали меня. У меня начались головные боли, и я чувствовал себя омерзительно. Я не мог уснуть, опасаясь, что стану терзать себя мыслями о каких-нибудь строчках из моего дневника в том виде, как их опубликовал «Мак-Кол», — что они обязательно оскорбят Грету или кого-нибудь из моих друзей. Затем, когда мне казалось, что волнение уже улеглось, я открыл номер «Телеграфа» и увидел фотографию, где были изображены я и Грета. Не может быть. В животе у меня все свело, и я опрометью бросился в уборную.