Широко распространенное представление о том, что Федотов был вынужден в последние два года жизни отрывать время от полноценного творчества ради исполнения, одна за другой, многочисленных копий со своих же картин на продажу — не что иное, как жалостливый миф, один из тех мифов, которые так легко возникают там, где недостает верных сведений, и так охотно подхватываются нашим неизобретательным воображением.
Нет их, этих пресловутых копий, и никто из мемуаристов их в глаза не видел. Дружинин, знавший Федотова лучше многих, назвал, правда, две: «Вдовушку» и «Сватовство майора». Однако ни одна из «Вдовушек» не была копией, тем более исполняемой для продажи; все они, кроме первой, ушедшей к Солдатёнкову, так и остались в мастерской художника. Значит, на самом деле копия была всего лишь одна — «Сватовство майора», и та не была не то что продана, но даже закончена.
Да и откуда было взяться копиям? Федотов и без того сделал фантастически много для одного человека за оставшийся ему крохотный отрезок жизни; на копирование не хватило бы ни сил, ни времени. Другие работы тянули его, и работ этих — замышляемых, начатых, продолжаемых и завершаемых (причем все это одновременно) — было не счесть. «Вдовушки» все еще продолжали сменять одна другую на мольберте. Все еще присматривался он к сюжету «Возвращение институтки в родительский дом». Все еще возился с куколками, компонуя «Посещение Николаем I Патриотического института». А рядом зарождались и искали выхода совсем новые замыслы. Один из них принадлежал всё к тому же жанру «домашних сцен» — «Домашний вор» (или «Муж-вор»): муж тайком вытряхивает из комода драгоценности жены. Другой подталкивал воротиться к тому, с чего Федотов начинал в «военных картинках», хотя и в совсем ином роде: «Вечерние увеселения в казармах по случаю полкового праздника», «Офицерская казарменная жизнь».
Ни один из замыслов не осуществился, но из них, частью определившихся, частью нет, из набросков, эскизов, вариантов, спорящих друг с другом, возникли две последние картины.
Обе — последние. Какую из них он начал раньше? Какую заканчивал позже? Пишущие о Федотове привычно, словно сговорившись, ставят их одну за другой: сначала «Анкор, еще анкор!», потом «Игроки». Может быть, так и было. Может быть, и нет — хотя бы потому, что одно из свидетельств о работе над «Анкор, еще анкор!» относится к предпоследней неделе перед его болезнью. Скорее всего, они делались одновременно; одна обгоняла другую, потом отставала от нее. Точнее не определить, не за что ухватиться. Вторая картина окружена полным молчанием, а редкие упоминания о первой ничего не подсказывают.
Началось все, наверно, с этюда к «Офицерской казарменной жизни», единственного, что от самого замысла сохранилось: молодой человек в толстом теплом халате играет с собакой. Забава распространенная — сам Николай I не брезговал ею и как-то, сломав в пути руку и проводя в Чембаре32 время в вынужденном бездействии, развлекался тем, что заставлял пуделя скакать в окно и обратно.
Потом появилась маленькая картинка «Офицер и денщик»: снова молодой человек играет, правда, не с пуделем, а с крохотным котенком, ставшим на задние лапы. К нему прибавился денщик, раскуривающий трубку, и небогатая обстановка — стол со свечой и кое-какими предметами, оставшимися от недавнего чаепития, стул, постель; все прочее теряется в тени. Славное, без затей изображение офицерского досуга. Легкое ощущение сумрачности (или, скорее, сумеречности) если возникает, то его легко перебарывают и добродушная улыбка на лице офицера, и домовитое сияние самовара, и комическая поза котенка, уподобившегося человеку. Мрачновато — но это потому, что всего одна свеча на комнату, бедно — но не тужат люди, даже развлекаются, деля досуг между гитарой и котенком, — словом, дело житейское: честная бедность, молодость, терпеливо идущая к будущему благополучию.
Картинка, не бог весть какая совершенная (иные исследователи даже склонны отрицать авторство Федотова, хотя это уже чересчур), представляла собою скорее эскиз, впрочем, добротно исполненный. Его бы, ухватясь за главное, за точно переданный эффект вечернего освещения, хорошенько перетрясти, укрепив композицию, уточнив характеры и явственнее обозначив сюжет, и довести до отлично исполненной картины об офицерском житье-бытье. Совсем недавно Федотов именно так и поступил бы; может быть, так и намеревался сделать, продолжая работу. Однако прошло уже то время, когда он руководствовался ясными намерениями и четко продуманными планами, ведущими прямо к цели. Сейчас он повиновался не столько мысли, последовательно прокладывающей дорогу, сколько вспышкам, которые внезапно озаряли эту дорогу, заставляя круто сворачивать в сторону, решительно ломать уже сложившееся, отказываться от привычного.
Одной из таких вспышек было, очевидно, внезапно возникшее решение перенести место действия из города в деревню. Решение как будто неожиданное для художника, до сих пор твердо положившего касаться только известного, досконально изученного. Деревни Федотов по-прежнему не знал, но сейчас это стало несущественным: не в деревне как таковой было дело. Раньше он обращался к хорошо знакомой жизни, трудолюбиво и изобретательно располагая ее в сюжет и постепенно восходя к важной для него идее. Сейчас все перевернулось. Главным сделалось неясное и глухое, зарождающееся в глубине души ощущение собственной беспросветной затерянности в мире, и уже это ощущение само искало себе выхода и жадно требовало нужного себе материала, пока он то вертел в руках, то отставлял в сторону свой скромный холстик «Офицер и денщик», прикидывая, как бы его повести дальше.
Что-то послужило толчком. Может быть, нечаянная встреча с давним приятелем по корпусу, армейским служакой, намаявшимся в глуши, и его горестный рассказ, который вдруг соединился со всем ранее слышанным от других, но до сих пор не задевавшим душу с такой болезненностью.
Конечно, офицеру из недостаточных, вроде самого Федотова, или молодому офицеру в «Офицере и денщике» (слегка на Федотова похожего) и в столице несладко. Все же в провинции тоскливее. А в деревне и того тяжелее: жизнь в избах по двое-трое, графинчик водки, постепенно осушаемый за день, вечерние сборища поочередно друг у друга или у полкового командира — с картами, белым ромом, пуншем или жженкой, от которой наутро нестерпимо болит голова; пустая болтовня, пересказывание былей и небылей, пьяные забавы, кровавые стычки, вплоть до небезызвестной «игры в кукушку» — со стрельбой в темноте на подаваемый голос. Все дурно, тягостно, оскорбительно для человеческого достоинства — хуже как будто некуда.