Теперь такое случается нечасто; по всей земле изменился климат, погоды неузнаваемы, привычные приметы отменены. Но в памяти народа и его традиционном календаре этот фокус остается жив: Покров по-прежнему связан с однодневным таинством первого снега. Многие покровские церемонии разыгрывают чудо перемены цвета, когда один день земля бела — печальна, прекрасна — и затем опять черна, обнажена и просто печальна.
Деревенские невесты в этот день разом грустили и радовались: Батюшка Покров, покрой землю снежком, меня женишком. Интересно: фаты они не носили, это позднейшее, городское приобретение, а ведь первый снег есть сущая фата. Чудный покров, кисея деве-земле на один день. Нынешние невесты, сами того не сознавая, носят на головах своих и плечах первый снег.
С точки зрения метафизики календаря русский Покров представляет собой (в силу природных причин) отложенное константинопольское Преображение. Таков у нас конец светового цикла: свет уходит под снег. Мгновенно: год закругляется, время засыпает и от Покрова до Рождества начинается своеобразный пост-праздничный сезон — «безвременья», некоторой пустоты, когда фоном традиционных церемоний делается тьма поздней осени и ранней зимы. Покров — день-выключатель: до него длится одно (полное) время, переполненный цветом и формой сентябрь, после него начинаются прорехи и пустоты октября.
Он отмечается 1 октября по старому стилю, 14-го по новому.
* * *
Для Пушкина Покров был важен необыкновенно. Он был поэт по методу работы «крестьянский»: стихи зачастую собирал осенью — как урожай, оставляя на октябрь и ноябрь наброски, «посеянные» на протяжении всего года. Так он еще до Михайловского стихийным образом был помещен в годовой цикл света.
Положение его даже во время совершенного упадка духа, скажем, того, что посетил его в 1824 году, никогда не было безнадежно — колесо года всегда вывозило его к «урожаю» осени.
И указателем начала этого «крестьянского» сезона, отмашкой, с которой следовало приняться за сбор (сборку) поэтического продукта, был для Пушкина Покров. Праздник предзимнего московского преображения, когда меняется как будто состав времени; просеянное через первый снег, оно очищается, легче несет звук и заворачивается рифмами.
Возможно, указанные пустоты октября взывали к слову: прорехи в листве, голые ветки и между ними отверстия души (дунул ветер, и на сердце стало холодно) требовали заполнения словом. Пушкин заменял потери природы стихотворными приобретениями; закон сохранения материи образа, или образного материала, что-то в этом роде.
Так или иначе, его стихотворная работа заметно оживлялась на Покров. Это было его малое чудо со временем, одно из самых характерных синхронных движений с календарем, сравнимое с вознесением на Вознесение.
В этом году чудо определенно состоялось. К Покрову собирание «Годунова», переставление с места на место его переполненных корзин было закончено [72]. После праздника Александр уселся за последнюю читку-чистку.
В месяц работа была окончена. 7 ноября из-под последней страницы вылез младенец в бакенбардах. Хлопал в ладоши и кричал: Ай да Пушкин!
* * *
Спустя еще две недели в Михайловское пришла весть, что в эти дни, когда в «Годунове» были поставлены последние точки и запятые, когда он хлопал и кричал, что Пушкин — сукин сын, в Таганроге умер царь Александр I.
Это известие одним махом перевернуло весь прошедший год. Все предположения, расчеты, прикидки о совпадениях и осмысленных действиях Пушкина в процессе создания «Годунова» после этого известия приобретают новое значение и вес.
Но дело не в наших сторонних суждениях и предположениях, а в его, Пушкина, загадываниях и расчете, в его «проектировании» будущего посредством поэтического слова. До этого момента они были его внутреннее дело, совершались в пределах его (пусть и бескрайнего) внутреннего помещения, теперь они проецировались на реальное пространство, на реальные события, вмешивались в них, воздействовали на них, ими «управляли».
Пушкин совершил некое действие, необъяснимое, не укладывающееся даже в его горячей голове. Он вмешался в ход событий — тем уже, что так точно их предугадал.
Что это было?
* * *
Аплодисменты смолкли. Кому, чему он хлопал? Тут впору было решиться ума. Здесь, в этот момент на его глазах поворотились большие шестерни судьбы, и Александр увидел время.
Он выстрелил в царя словом — и «попал». Но этого было мало; из этого мог бы родиться хороший анекдот: Александр Пушкин написал комедию о том, как самозванец столкнул с трона царя Бориса Годунова, и в тот день, когда он поставил в конце текста точку, настоящий русский царь умер.
Пушкину этого было мало, потому что на всем протяжении сочинения этого странного текста, который, конечно, был много больше, чем «комедия о беде», с ним и с этим текстом совершались большие и малые чудеса. Часть из них он принимал как должное, как «рифмы» природы или случайные совпадения, самую же интересную часть составляли события не случайные, «рифмы» черченого сознания, когда как по расписанию менялось его слово, обретая новые звук и плоть, менялись его поэтические приемы, менялся сам Пушкин, в конце концов доведя качество своих перемен до прямо осознанного внутреннего преображения. Сам Пушкин проехал этот год на большом московском колесе, на обратной стороне которого сидел царь: и вот Пушкин (на севере) вознесся, а царь (на юге) умер.
Не Александр столкнул Александра с трона, но оба они совершили в вихре времени совместный поворот — и все с ним повернулось, все было одна большая «рифма», читаемая невооруженным глазом на общем чертеже, в пространстве одного события.
Слово «пророк», не раз за этот год произнесенное, в этот момент вернулось к Пушкину и указало на него пальцем. Я думаю, чувства его были полярны: он был в восторге — он ужаснулся.
Пророчество, заглядывание в большее время (стихийное выражение его можно наблюдать в церемониях святочных гаданий) в отношении Александра Сергеевича можно определить как поэтическое таинство: он вслушивался во время, разбирал его скрытые ритмы. До него доносилось эхо общего события, которое он в сосредоточенном помещении ссылки различал тем более отчетливо. Его пророчество выражалось в авторском сопереживании с эпохой. Михайловское сосредоточение обернулось преображением, такого рода «омосковлением» автора, когда Москва и ее царская тема были им примерены на себя. Пушкин «присвоил», поглотил своей рифмой историческую Москву, одел царские одежды на себя — пусть игровым образом, нарядившись для сцены самозванцем. Эта его игра зазвучала, отзываясь по всей московской сфере, возвращая ему эхо рифм и «московские» слова. Пушкин совпал с Москвой, его «праздный» год своим очерком повторил ее сакральный контур. Так повернулось ее колесо во времени, так она вдохнула и выдохнула временем; в этом движении слишком многое оказалось предопределено.