В ходе писания буквы становятся все меньше и меньше. Такая примета присуща лишь поздним рукописям поэта. Это явление имеет особое медицинское название – «микрография». Сей постоянный симптом сопутствует многим тягостным болезням, но не является «патогномичным», то есть он не может в одиночку послужить достаточным основанием для постановки определенного диагноза.
В другой рукописи – черновик стихотворения «Пора, мой друг, пора», его мы тоже относим к 1836–1837 годам – буквы мельчают не вдвое-втрое, а в пять или в десять раз.
Здесь не место перечислять поочередно все грозные проявления болезни, нахлынувшие после примерно двадцатилетнего относительного благополучия. Эта болезнь была и до сих пор остается мучительной, губительной, неизлечимой. Временной защитой служит энергичное соблюдение лечебного режима. И, это может показаться невероятным, Пушкин строго ему подчинялся.
Откуда он мог заранее знать всю картину дальнейшего развития и неизбежный исход своей роковой болезни?
Ее подробное описание было опубликовано в Англии, в 1817 году. Пока что мы не располагаем сведениями о переводе реферата на французский или русский язык. Даже если окажется, что какие-то изложения, прибавления появлялись в печати, – останется недоказанным, что Пушкин на них наткнулся, ознакомился и тщательно изучил. Но вспомним, что в Одессе у графа Воронцова служил домашний доктор Вильям Хатчинсон. Известно, что этот английский врач подружился с Александром Раевским. Раевский у него лечился, следовал его советам. Хатчинсон дружил и с Пушкиным, вел с ним доверительные беседы. Об этом мы знаем также и из воспоминаний сослуживцев, в частности А. И. Левшина.
В одном из стихотворений (его датируют 1816 годом) подробно описан ранний симптом. Возможно, именно об этом поэт и рассказал Хатчинсону.
У юного поэта – ему всего лишь семнадцать лет – вдруг, без предвестья, темнеет в глазах. Книга, которую он читал, падает на колени. Рука валится на стол… А голова падает на грудь. Одолевает дремота, за ней следует нежданный сон…
В западной медицине не принято обманывать пациента, скрывать от него неутешительный диагноз. После того, как было написано стихотворение «Сон», более или менее благополучно протекло два подготовительных десятилетия. Вслед за микрографией пришли внезапные неудержимые судороги. Не потому ли в 1835 году написаны трагические глубоко выстраданные стихотворения «Родрик» и особенно откровенное «Странник»?
I
Однажды, странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен.
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь, как больной:
«Что делать буду я? что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце, наконец, раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты жена! –
Сказал я, – ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом; мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! Уж близко, близко время…»
………………………
IV
«Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный –
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
Эти строки – исповедь и поэтическая, и медицинская, и прежде всего – человеческий документ. Сколько, однако, бумаги потрачено литературоведами в попытках утопить или замуровать прямой смысл.
Ни один из лучших пушкинистов не взялся объяснить, почему Пушкин плакал навзрыд на праздновании лицейской годовщины 19 октября 1836 года. Почему так и не смог дочитать приготовленные стихотворные листы? Вероятно, эти вопросы задавали себе многие, находили ответ некоторые, но вслух не проговорился никто… Ужели непонятно? Поэт ясно представлял: этот праздник – для него последний, на следующем его не будет, его не будет нигде. И эти мысли – не блажь, не дань тоске, не очередной приступ мрачного душевного настроения… Стало быть, им было принято твердое решение – опередить конечную стадию той болезни, от которой, во избежание предстоящих унизительных страданий, существует лишь одно единственное лекарство – смерть.
Еще не развернулась травля. Еще не было анонимных писем. Но уже было ведомо: настали последние дни. Пришла пора исчезнуть.
Надлежало тщательно замаскировать предстоящее самоубийство. На лексиконе нашего времени можно сказать, что в исполнители напросился Дантес. А заказчиком был сам поэт.
Заглянем в наброски неоконченных повестей. Если их прочесть автобиографически, возникает вот какая житейская новелла, она же – ложный след. Мол, одна из дам уступила себя на известном условии, заимствованном у древней египетской царицы. В уплату за «ночь Клеопатры» поэт обещал отдать жизнь.
Не суть важно, которая из дам попросила застегнуть лифчик сбоку или на спине. Сонная дура, в ответ на вопрос: «Какой способ казни, сударыня, вы мне назначаете?» не сказала: «Никакой, вы милый собеседник, и еще будете нам нужны».
Вместо того она наморщила лоб и произнесла: «А… вот… пусть будет так, как у вас в “Онегине” написано. Вы погибнете на дуэли, как ваш поэт, как его… Бренский. Нет, Ленский».
Прошло много лет, и мало что изменилось. Вряд ли будет дозволено досказать все то, о чем лишь мельком упоминали современники поэта. На вратах запретной зоны по-прежнему красуется грозная надпись Недопустимая откровенность. Каждого, кто переступит через порог, подстерегает симуляция общего негодования. В 1855 году письмо о вынужденном замалчивании, об умышленных непрочтениях – не только текстов поэта, но и страниц его биографии – это пророческое письмо отправил в будущее один из ближайших друзей поэта, С. А. Соболевский:
«Публика, как всякое большинство, глупа и не помнит, что и в солнце есть пятна; поэтому не напишет об покойном никто из друзей его, зная, что если выскажет правду, то будут его укорять в недружелюбии из всякого верного и совестливого словечка… Итак, чтобы не пересказать лишнего или не недосказать нужного – каждый друг Пушкина должен молчать. По этой-то причине пусть пишут об нем не знавшие его… то есть мало касаясь его личности и говоря об ней только то, что поясняет его литературную деятельность».