Мартынов стоял мрачный со злым выражением лица. Столыпин обратил на это внимание Лермонтова, который только пожал плечами. На губах его показалась презрительная усмешка. Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: «Вот барьер». Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки, но длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство. «Я помню, — говорил князь Васильчиков, — как он ногой отбросил шапку, и она откатилась еще на некоторое расстояние». От крайних пунктов барьера Столыпин отмерил еще по 10 шагов, и противников развели по краям. Заряженные в это время пистолеты были вручены им (Глебовым?). Они должны были сходиться по команде: «Сходись!» Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командой: два и три. Противников поставили на скате, около двух кустов: Лермонтова лицом к Бештау, следовательно, выше; Мартынова ниже, лицом к Машуку. Это опять была неправильность. Лермонтову приходилось целить вниз, Мартынову вверх, что давало последнему некоторое преимущество. Командовал Глебов… «Сходись!» — крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов остался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и, помня наставления Столыпина, заслонился рукой и локтем, «по всем правилам опытного дуэлиста». «В эту минуту, — пишет князь Васильчиков, — я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета». Вероятно, вид торопливо шедшего и целившего в него Мартынова вызвал в поэте новое ощущение. Лицо приняло презрительное выражение, и он, все не трогаясь с места, вытянул руку к верху, по-прежнему к верху же направляя дуло пистолета. «Раз… Два… Три!» — командовал между тем Глебов. Мартынов уже стоял у барьера. «Я отлично помню, — рассказывает далее князь Васильчиков, — как Мартынов повернул пистолет, курком в сторону, что он называл стрелять по-французски! В это время Столыпин крикнул: «Стреляйте! Или я разведу вас!..» Выстрел раздался, и Лермонтов упал, как подкошенный, не успев даже схватиться за больное место, как это обыкновенно делают ушибленные или раненые.
Мы подбежали… В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь… Неразряженный пистолет оставался в руке…
Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу…
Неожиданный строгий исход дуэли даже для Мартынова был потрясающим. В чаду борьбы чувств, уязвленного самолюбия, ложных понятий о чести, интриг и удалого молодечества, Мартынов, как и все товарищи, был далек от полного сознания того, что творится. Пораженный исходом, бросился он к упавшему. «Миша, прости мне!» — вырвался у него крик испуга и сожаления…
В смерть не верилось. Как растерянные стояли вокруг павшего, на устах которого продолжала играть улыбка презрения. Глебов сел на землю и положил голову поэта к себе на колени. Тело быстро холодело… Васильчиков поехал за доктором; Мартынов — доложить коменданту о случившемся и отдать себя в руки правосудия… Мы ничего не знаем о других!.. Что делал многолетний верный друг поэта Монго-Столыпин? Он ли закрывал глаза любимого им и любившего его человека?.. Князь Васильчиков упорно молчал относительно других лиц, свидетелей дуэли. Он и о Дорохове говорить почему-то не хотел. Надо полагать, что они рассыпались по окрестностям или ускакали в Пятигорск. Наскоро решено было на неизбежном следствии показать, что секундантами и свидетелями всего случившегося были только Глебов и князь Васильчиков. Они менее всего рисковали. Глебов, плен которого у горцев наделал много шуму, был на счету офицера не только безукоризненного, но и много обещавшего — о нем знали в Петербурге. Отец Васильчикова был любим государем и имел значительный пост. Наконец, оба они проживали на водах с разрешения, не так, как князь Трубецкой, и не были, как Столыпин и Дорохов, замешаны в дуэлях и не навлекли еще на себя недовольство правительственных лиц. Между тем в Пятигорске трудно было достать экипаж для перевозки Лермонтова. Васильчиков, покинувший Михаила Юрьевича еще до ясного определения его смерти, старался привезти доктора, но никого не мог уговорить ехать к сраженному. Медики отвечали, что на место поединка при такой адской погоде они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого. Действительно, дождь лил как из ведра, и совершенно померкнувшая окрестность освещалась только блистанием непрерывной молнии при страшных раскатах грома. Дороги размокли. С большим усилием и за большие деньги, кажется, не без участия полиции, удалось наконец выслать за телом дроги (вроде линейки). Было 10 часов вечера. Достал эти дроги уже Столыпин. Князь Васильчиков, ничего не добившись, приехал на место поединка без доктора и экипажа.
Тело Лермонтова все время лежало под проливным дождем, накрытое шинелью Глебова, покоясь головою на его коленях. Когда Глебов хотел осторожно спустить ее, чтобы поправиться — он промок до костей — из раскрытых уст Михаила Юрьевича вырвался не то вздох, не то стон; и Глебов остался недвижим, мучимый мыслью, что, быть может, в похолоделом теле еще кроется жизнь.
Так лежал, неперевязанный, медленно истекающий кровью, великий юноша-поэт… Гроза прошла. Стало совсем тихо. Полный месяц ярким сиянием осветил окрестность и вершины гор, спавших во тьме ночной.
Наконец появился долгожданный экипаж в сопровождении полковника Зельмица[236] и слуг. Поэта подняли и положили на дроги.
Поезд, сопровождаемый товарищами и людьми Столыпина, тронулся»[237].
В данном рассказе упущен один важнейший момент, о котором обычно забывают почти все, когда начинают рассуждать о той дуэли. Подробнее мы о нем рассказывали в главе «Александр Пушкин…». После дуэли 1837 г. минуло всего четыре года, так что неписаные дуэльные законы измениться никак не могли. То есть Мартынов, как вызвавшая на дуэль сторона, не имел права ни первым отказаться от дуэли, ни отказаться от выстрела, ни даже выстрелить в сторону! В противном случае он был бы опозорен на всю оставшуюся жизнь. И это при беспрестанных насмешках со стороны Михаила Юрьевича. Что бы поэт устроил бедняге в случае отказа от выстрела?![238] Выход был один — Лермонтов должен был публично, при свидетелях, а не через секундантов, попросить извинения за нанесенное оскорбление (а просить было за что: даже если вечером 13 июля в словах поэта не было ничего оскорбительного, то до этого оскорблений было нанесено хоть отбавляй). Но разве мог гордец просить прощения у «дурака», как Лермонтов не раз называл Мартынова?