Час спустя битва уже в полном разгаре. Полицейские на лошадях гонят нас вниз по улицам, спускающимся к берегу моря, а тем временем группа пеших полицейских с собаками и резиновыми дубинками старается перехватить нас с другой стороны. У собак вполне реальные зубы, а некоторые из наименее профессиональных актеров чрезмерно увлечены схваткой. Над нашими головами летают настоящие кирпичи и бутылки. Около сотни людей, среди которых и я, втиснуты в узкое пространство улицы и, как предписано сценарием, прижаты к витрине магазина. Рядом лежит приготовленный для меня пивной ящик, при помощи которого мне предстоит сделать свое черное дело.
Повсюду суета, толкотня, и у меня возникает ощущение, что я являюсь свидетелем настоящей паники, когда слышу, как ассистенты режиссера в рупоры призывают толпу к порядку, пытаясь обуздать нарастающий хаос, но только ухудшают этим положение дел. Такое впечатление, что вся ситуация выходит из-под контроля и становится опасной. И тем не менее камеры продолжают работать. Фрэнк смотрит на все сверху, взобравшись на специально сооруженные подмостки. Как герцог Веллингтон во время Ватерлоо, он спокоен и невозмутим. Я знаю, что теперь мой черед. Мне удается расчистить себе место в толпе, я размахиваюсь, и металлический ящик, прочерчивая в воздухе красивую дугу, летит по направлению к витрине и виднеющейся за ней машине для бинго. Стекло очень эффектно разлетается на миллион осколков. Девушки кричат, лошади встают на дыбы, полицейские овчарки захлебываются лаем, но мы счастливо избегает травм и увечий. Первый же дубль оказывается идеальным. Режиссер кричит: «Снято!», и хотя большинство из нас по команде прекращает схватку, некоторые из непрофессиональных участников массовки продолжают драться с полицейскими.
К тому времени, когда порядок, наконец, восстановлен, оказывается, что эмульсия, отслоившаяся от пленки, испортила весь отснятый дубль, и все придется снимать заново. Замена стекла в витрине магазина занимает еще час, а многие участники массовки отправляются в походный лазарет, где им оказывают медицинскую помощь. Тем временем мы снимаем другую сцену, где я сбрасываю полицейского с несущейся лошади и делаю вид, что избиваю его до полусмерти прямо посреди улицы. Ей-богу, мне нравится изображать это хулиганство. Собственно, в нем нет ничего необычного. Ведь все это мало чем отличается от обычного субботнего вечера в порту Ньюкасла. Потом я разбиваю еще одну витрину, после чего на меня наваливаются трое крепких полицейских и бесцеремонно бросают меня в кузов тюремного фургона, который ждет неподалеку. Уже без десяти четыре, а я сижу, зажатый между двумя по-настоящему окровавленными рокерами и Филом Дэниэлсом, блестящим актером тщедушного телосложения, который играет в фильме главную роль. Фрэнк знает, что мне нужно уезжать, но у меня возникает смутное подозрение, не задумал ли он задержать меня. Я молюсь про себя, чтобы не было больше задержек или новых дублей, потому что у меня совсем нет времени. Машина от звукозаписывающей компании уже ждет, чтобы домчать меня до аэропорта Гатвик, но на сегодня назначены съемки еще двух сцен. Я уже отчаиваюсь когда-либо выбраться отсюда, но начинает темнеть, и Фрэнк вынужден перенести съемки на завтрашнее утро.
По пути в аэропорт я переодеваюсь прямо в машине. Это выступление в телевизионном шоу имеет огромное значение для нас, и я просто не могу позволить себе опоздать на самолет. Начинается дождь, мы попадаем в пробку, и водитель с беспокойством говорит, что у нас заканчивается бензин. Я откидываюсь на заднем сиденье, и в душе у меня тоже сгущаются черные тучи, пока мы медленно продвигаемся вперед, а дождь непрерывно барабанит по лобовому стеклу. Мы прибываем в аэропорт в последнюю минуту. Я протискиваюсь сквозь толпу, наводняющую аэропорт, и становлюсь последним пассажиром, который входит на борт. Мы взлетаем под струями дождя.
Дождь все еще идет, когда мы приземляемся в Манчестере. Еще одна машина и еще один водитель уже ждут меня, чтобы доставить в студию. Оказавшись на месте, я вместе с остальными проверяю исправность оборудования. Сегодняшнее выступление — жизненно важно для нас. Мы должны играть хорошо. До начала шоу остается час, и, поскольку в результате всех приключений этого дня я приобрел несколько потусторонний вид, я отправляюсь в гримерную и спрашиваю, есть ли у них спрей «серебряный металлик». Порывшись в одном из шкафов, девушка протягивает мне флакон.
— Хотите, я помогу вам? — спрашивает она.
— Нет, — говорю я, — справлюсь сам.
Я беру флакон, направляю его с расстояния примерно шести дюймов себе на макушку и нажимаю на клапан. Из флакона не вытекает ни капли. Я нажимаю еще раз. Ничего не происходит. Я встряхиваю флакон и убеждаюсь, что он полон. Я пробую еще раз. Снова никакого результата. Я начинаю разглядывать выпускное отверстие флакона, держа его на расстоянии одного-двух дюймов от глаз, и как полный дурак, которого никто никогда и ничему не учил, я нажимаю на клапан флакона и оттуда прямо в мои открытые глаза вырывается струя металлической краски. Ощущение у меня такое, как будто две острые бритвы впились в мои глазные яблоки. Я начинаю кричать, словно какой-то посеребренный граф Глостер, сошедший со страниц «Короля Лира».
Каким-то чудом глазная больница находится по соседству со студией ВВС. Там мне дают обезболивающее и бодро сообщают, что у меня химические ожоги. Стюарт дает мне свои черные очки, которые слишком широки для меня, но я не могу выступать по телевидению с красными глазами, выскакивающими из глазниц. Из зеркала на меня смотрит настоящий зомби. Мы пробудем в эфире всего десять минут, но это будут самые длинные десять минут в моей жизни. Слишком большие очки Стюарта постоянно соскальзывают с моего носа, и поскольку обе руки у меня заняты бас-гитарой, а при этом я должен еще и петь, мне приходится постоянно задирать нос и рывками откидывать голову назад, чтобы очки не упали на пол. Это похоже на тик. Впоследствии я узнал, что многие приняли это за сценический прием подобно тому, как Элвис кривил рот, a Beatles встряхивали своими волосами во время проигрышей между куплетами. Еще рассказывали, что на следующий день впечатлительные дети по всей стране нацепили огромные темные очки и трясли головами, как слабоумные пациенты психиатрической лечебницы. По окончании шоу я добираюсь до железнодорожной станции Виктория, откуда отправляюсь в Брайтон, чтобы быть на месте в семь часов утра. К счастью, в этот день снимаются только сцены общего плана, поэтому у моих глазных яблок, придающих мне облик вампира Носферату, есть время зажить. Почти вся массовка хихикает надо мной. Я не уверен, что мне нравится быть знаменитым, но нельзя не признать, что появление нашей группы на экранах телевизоров, переместило ее на какой-то другой уровень в сознании окружающих. Незнакомые люди начинают совершенно по-другому на вас реагировать, и когда вы входите в помещение, атмосфера в нем сразу меняется. Эту атмосферу нельзя назвать ни дружелюбной, ни откровенно враждебной — она просто другая. Через некоторое время я начну ощущать это новое отношение ко мне со стороны окружающих как неотъемлемую часть меня самого, как собственные глаза и уши. Я буду смотреть на мир, а мир будет смотреть на меня через это кривое стекло, и не будет силы, способной его разбить. Моя мать вместе с обрадованной сестрой вернулась домой, не сумев свести концы с концами на те скромные деньги, которые им с Аланом удалось совместными усилиями наскрести. И она, и Алан вернулись каждый к своей семье, не в состоянии воплотить в жизнь мечту о побеге. Могу представить себе, какое унижение испытала мать, но, если верить рассказу моей сестры, она не стала скрестись в дверь, как смиренный и жалкий проситель. Она слишком горда, чтобы унижаться, и не важно, что в этот момент у нее на душе. Ее возвращение выглядело, должно быть, очень театрально, она исполнила свою роль с таким невероятным и все же восхитительным нахальством, что мой отец и брат просто застыли с открытыми ртами, не веря своим глазам, слишком ошеломленные, чтобы радоваться или возмущаться. Она врывается в дом в своем лучшем пальто, одетая, как на свадьбу. Она распахивает дверь кухни и у нее вырывается крик возмущения при виде всей той грязи и копоти, которые покрыли все вокруг за шесть месяцев ее отсутствия. Потом она принимается мыть и чистить весь дом сверху до низу, отказываясь остановиться до тех пор, пока он не становится, по ее мнению, снова пригодным для жилья. Она прекрасна и величественна в своем гневе, и когда я впервые слышу эту историю, я с новой остротой чувствую восхищение перед ней. Моя, мать, выражаясь бессмертными словами Эдди Кокрэна, — это «что-то».