Если Лопе на исповеди рассказывал своему духовнику все, то невозможно требовать от духовника, в обязанность коего входило бдить за чистотой помыслов и незапятнанностью совести недавно рукоположенного священника, хотя бы и друга, чтобы он одобрил подобные занятия или хотя бы согласился закрыть на них глаза. Разумеется, было нечто весьма недостойное в том, что священник, служащий мессу по утрам, затем отдавал свое перо на службу противозаконных, грешных любовных связей и вмешивался, пусть даже в качестве посредника, в чрезвычайно безнравственные приключения.
В первое время Лопе искренне пытался уклониться от этой обязанности, позорившей его и тревожившей его совесть. Он старался уклониться от настойчивых просьб герцога, прибегая ко всяческим уловкам. Выказывая всевозможные знаки почтения, Лопе убеждал герцога, что отныне тот сам лучше, чем кто-либо другой, может вести свои любовные дела: «Если я могу найти нечто утешительное в том, что теперь невозможно, чтобы я удовлетворял Вас, Ваша Светлость, так это то, что Ваша Светлость пишет послания в столь редкостной манере, что я не знаю никого, кто мог бы с Вами сравниться. Вы превосходите меня в умении писать точно так же, как Вы превосходите меня по рождению, Вы, сын столь высокородных родителей. И так как речь идет о неопровержимой истине, а вовсе не о каком-то надуманном предлоге или отговорке с моей стороны, я умоляю Вас взять на себя сей труд, чтобы я мог предстать перед алтарем без того, чтобы быть вынужденным ежедневно просить о прощении человека, призванного судить о моих ошибках». Затем последовали другие письма, в которых Лопе без устали повторял свои просьбы, которые становились все более и более настойчивыми: «Ваша Светлость обладает ясным рассудком и благородным сердцем и знает, что должен сделать для меня […]. Я опять молю Вас, во имя крови, пролитой Иисусом на кресте, на котором он был распят, не просить меня сделать то, что могло бы его оскорбить. С Вашей стороны было слишком сурово требовать, чтобы я подчинялся моему вкусу, когда я мечтаю только о том, чтобы повиноваться Господу».
Совесть Лопе испытывала тем большие угрызения, что некоторые приключения, в которых его перо активно поучаствовало, практически привели к тому, что брачный союз герцога был разрушен. В одном из писем Лопе уточняет: «Я очень удивлен, узнав, что Вы считаете, будто я дурно Вам служу, хотя в этом деле с первого дня я, в ущерб спасению моей души, занимался деятельностью, которая сейчас привела к тому, что Вы стали подумывать о том, чтобы покинуть Ваш дом. Я не хочу принимать участие в этом деле, и хочу служить Вам только в том, что дозволено законом. Я никогда Вам не лгал, и я часто говорил Вам о причинах не моих сомнений и терзаний, а о причинах моих грехов, не позволяющих мне сейчас обрести милость Божью; сейчас это все, чего я желаю». Герцог, видя, что вроде бы нет никаких доводов, которые могли бы сейчас заставить его секретаря изменить свое решение, казалось, наконец поддался на уговоры Лопе, по крайней мере на время. Отказ Лопе оказывать герцогу особые услуги не изменил хорошего к нему отношения, напротив, герцог удвоил проявление знаков своего доверия, осыпая Лопе все новыми милостями, вроде бенефиция, получаемого от городка Алькоба в провинции Кордова.
Все желания Лопе, казалось, устремлялись в одном направлении. Так, осенью 1614 года он посвятил свой новый сборник «Священные рифмы» (или «Духовные стихи») своему духовнику брату Мартину де Сан-Сирило. Сонеты и другие стихи из этого сборника свидетельствуют о том, что автор жаждет посвятить себя исключительно любви к Господу, единственному, кто способен удовлетворить столь мощную жажду любви.
Лопе с восторженным вдохновением и пылким смирением предался исполнению своих обязанностей священника. Уже в пять часов утра он служил мессу, а в течение всего дня регулярно какое-то время посвящал чтению требника. Время, посвященное творчеству, тоже постоянно прерывалось для исполнения долга набожности: он посвящал два-три часа ежедневно посещениям бедных и больных и никогда не упускал возможности посетить храм Богоматери Аточской. Он постился три дня в неделю и занимался самобичеванием по пятницам, причем делал это с таким усердием, что забрызгивал кровью стены своей комнаты. И даже когда небесам более не удастся удерживать его от зова его земных страстей, Лопе никогда не откажется от этих простых обрядов, изначально связанных с идеей сана священника.
Хрупкое равновесие
На протяжении двух лет эта всепроникающая возвышенная любовь, сопровождавшаяся моральными муками, доминировала в душе Лопе постоянно, не утрачивая своей силы. Как мы видим, его вступление в лоно Церкви, его принятие сана представало в метафизическом смысле как некое приключение отдельной личности в сфере духа, как некий путь, который Лопе преодолевал в одиночку. В практическом отсутствии обязанностей, возлагаемых на обычного священника, Лопе мог сделать свое служение лишь своей личной целью, смыслом своей жизни. Не имея других норм поведения, которые ему подсказывал инстинкт верующего человека, без внешнего принуждения мог ли он избежать сильнейшего воздействия своих склонностей, мог ли он долго уклоняться от своих собственных законов? Столь искреннее призвание, основанное на сентиментальных порывах, что возникло у Лопе, поневоле неизбежно подчинялось его чувственности и его переменчивому нраву. Призвание, обусловленное глубоко личными причинами, снизошедшее на человека как некое избавление души и призывающее ей на помощь Господа, не было ли оно заранее осуждено на непрочность? В среде, где искренняя и трогательная набожность сочеталась с ограниченным представлением об ответственности, лежащей на лице духовном, такой пылкий человек, как Лопе, мог с большим трудом избежать подводных камней и ловушек.
Службы, хотя и отправляемые искренне и с большой серьезностью, разумеется, не поглощали бьющей через край энергии этого человека. Быть может, он находил определенную разрядку в творчестве? Конечно, но безумная лихорадка сознания, в особенности при написании пьес, быть может, сама в свой черед подпитывала в нем силу его чувств и вызывала потребность в том головокружительном приливе энергии, в котором творчество и чувство были неразрывны. Комедия утверждалась под его пером как пространство, где совершались подвиги и проявлялись достоинства и добродетели человеческой души, но где в то же время находилось место и веселью народных празднеств, и превратностям любви. Эта близость к театру, а вернее, практически полная идентичность Лопе с театральной средой, потому что Лопе был ее плотью от плоти, способствовала двойственности его поведения. Комедии, хотим мы этого или нет, заставляли его жить полной жизнью в миру.