трудно было ему показывать невольно бегущие слезы...
Опять бедность! Опять без средств! Опять голод!
В Архангельске работ Калужнина не оказалось, там и слыхом-то не слыхали о таком художнике.
Моя приятельница, профессор университета, подключила к поиску своих учеников-журналистов, речь шла, так она объясняла, об исчезнувших шедеврах.
Конечно, искали в музеях, но ведь работы могли находиться и в частных руках. Трудно сказать, кто был тот искусствовед, забравший картины, о котором вспоминал Осокин. Да и был ли искусствовед искусствоведом, куда проще представить шустрого коллекционера. А уж в этом случае требовались иные, чем у меня, возможности.
Что же, прекратить поиск?
Внутренне я был готов к капитуляции, в конце-то концов и найденные несколько работ Калужнина — это тоже не худо. Может, следует довольствоваться тем, что имеешь?...
Был яркий солнечный день, наполненный густыми осенними красками от пыльного и серо-зеленого до оранжевого и ярко-красного. Я шел на набережную Невы через Летний сад и на выходе неожиданно встретил Г. Это был старый знакомый, литератор, человек скептического ума, трезво мыслящий, как называли таких когда-то.
Оказалось, нам по пути. Брели по набережной и, не находя общей темы, как-то вяло перебрасывались фразами то о здоровье, то о предстоящей поездке: он, счастливчик, улетал в Китай. Заговорили и о работе, и я внезапно стал рассказывать о Калужнине, об исчезнувшем его архиве.
Вначале Г. слушал без особого интереса, скепсис не покидал его лица, губы кривились в ироничной улыбке, но неожиданно подлинный интерес стал вырисовываться в его хитрых и умных, как у булгаковского кота, глазах.
— Странно! — едва ли не возмутился он. — Ищете в Архангельске, но не потрудились толком расспросить здесь. А Мухинское, вы там были? Картины взял скорее родственник или ушлый коллекционер. Вряд ли такую шустрость проявил наш музейщик.
Пришлось согласиться. В конце концов, Мухинское от меня не ушло, я мог наверстать упущенное.
На перекрестке мы остановились, мне было направо, ему — дальше, вперед.
Г. нахлобучил кепку, защитил ее от порывов ветра, коротким и хитрым взглядом пробежал по моему лицу.
— Совет на будущее, позволите? — спросил он.
Я кивнул.
— Когда найдете картины (а вы их найдете, помяните мое слово) и станете писать книгу, не старайтесь заполнить все пустоты, не придумывайте небылиц, не фантазируйте, не обманывайте читателя. Недосказанность, открытая неизвестность для читателя много ценнее всех ваших предположений. Оставьте место для воображения. Ощущение неисчерпанности темы многого стоит. Только тогда ваш роман или повесть обретет перспективу...
Мне оставалось лишь усомниться, даже слегка пошутить с ироничным коллегой.
— Вы говорите так, будто все уже давным-давно в порядке. Может, сесть дома, сложить руки и ждать? Картины, архив все равно найдутся.
Он расхохотался.
— Вообще-то «горячо», вы близки именно к тому, о чем я думал. Тень растревожена. Ждите. Случай, уверен, сам вас отыщет.
———
Все, что происходило в жизни Фаустова, становилось предметом его творческих раздумий.
По свойству таланта пережитое, оказавшись на бумаге, не равнялось тому, что Фаустов пережил, а как бы оптически преломлялось.
Описывая события, Фаустов словно бы доставал бинокль и «налаживал» оптику то в максимальном приближении, то отстраняя изображаемое от себя. События, детали и увеличивались и уменьшались настолько, насколько Фаустову это было нужно, а случалось — и менялись до неузнаваемости. И тогда только Фаустов мог, вероятно, объяснить, что за этим стояло в реальной жизни.
Садясь за письменный стол, Фаустов начинал священнодействовать; теперь он уже был не в силах отделить собственное воображение от конкретного воспоминания, воображение заполняло то, что воспоминание теряло.
Однажды я пришел к Фаустовым, когда старик сидел за столом и, как обычно, повернув голову и прищурив глаз, с необыкновенной быстротой строчил что-то на листе бумаги. Улыбка скользила по его губам — вероятно, Фаустову нравилось сочиненное.
Мой приход, как обычно, не раздражил его, а скорее обрадовал.
— Пишу воспоминания о Шварце, — сообщил он мне с явным удовлетворением. — Удивительный человек! Несравненная личность!
Я знал, что Фаустов и Шварц жили до войны в одном доме, даже по одной лестнице, встречались, перекидывались новостями.
— Хотите, почитаю? — предложил он.
Я обрадовался. Слушать только что написанное, неотредактированное, может быть, чуточку шероховатое бывает еще более интересно. В авторское нередко вторгается редакторская рука, и рукопись, случается, гаснет. А тут... имеющуюся шероховатость стирает взволнованный голос автора, огрехи становятся невидимыми (вернее, неслышимыми) при таком нервном, прерывающемся чтении. Пройдет время, и автор сам удивится, что не обратил внимания на тот или иной просчет, уберет несовершенное и приблизительное. Первое чтение неповторимо своей взволнованностью, как неповторим запах только что снятого с пода каравая хлеба. Именно при первом чтении автор уверен в особой удаче, затем придет не только успокоение, но и остужение, вещь станет в обычный ряд.
Мне нравились страницы о Шварце, я ликовал вместе с Фаустовым. В нескольких местах старик улавливал нюансы неповторимого шварцевского юмора, его природную парадоксальность.
Запомнился смешной эпизод.
Спускаясь по лестнице, Фаустов сталкивался с поднимающимся Шварцем.
— Фаустов, — спрашивает Шварц, — куда это вы направились с авоськой?
— В булочную, — простодушно отвечает Фаустов.
Шварц испуганно машет руками, как бы останавливая Фаустова от неверного, непродуманного поступка.
— Нет, нет! — кричит Шварц. — Я бы на вашем месте туда ни за что не ходил!
— Но почему? — пугается Фаустов.
— Как только вы прикоснетесь к булке, — тревожно шепчет Шварц, — продавец скажет, что вы украли ее!
Фаустов дочитывает воспоминание, и мы долго смеемся над странным, труднообъяснимым, но действительно смешным эпизодом.
— Забавно! — похваливаю я.
— Замечательно! — веселится автор.
— Это же надо! — говорю я.
— Ничего эпизодик? — фыркает Фаустов.
— Во! — Я показываю большой палец.
— Да уж! — кивает Фаустов. — Когда я это придумал, то пришел в полный восторг!
Мы долго и неподвижно глядим друг на друга.
— К-как «придумал»?! — с трудом переспрашиваю Фаустова.
Но поздно! Фаустов спохватывается и бледнеет. Я вижу крупные капли пота на его лбу. Видимо, он только что осознал сказанное.
Теперь, спустя годы, на моем столе лежат все последние книги