– Возьму и нарисую, как ты стоишь разинув рот от изумления, – засмеялся Коровин.
– Да меня-то зачем, во мне красоты нет, – отпарировал Герасим.
Серов встал, отложил палитру. Поднялся и Коровин.
– Как почивали, господа хорошие? – спросил Шаляпин, снимая перед «господами» широкополую шляпу и сгибаясь в дурашливом поклоне.
– А как ты себя чувствуешь, новоявленный помещик? – не замедлил с ответом Константин Алексеевич.
Герасим понял, что он здесь лишний, тихо откланялся.
– Но оделся ты, Федор, явно не как помещик, – продолжал Коровин.
– А мы будем одеваться так, как местные крестьяне, в холщовые рубахи и кушаками подпоясываться, ты даже не представляешь себе, как это удобно.
– Вон посмотри на небо, тучи уже набегают, дождь пойдет, все твое снаряжение промокнет. Старики-то приходили к тебе? Просили землю продать?
– Просили, я им пообещал подарить эту землю, нужную им для прогона скота, но, оказывается, крестьянин Федор Иванович Шаляпин, каковым я являюсь по паспорту, не имеет такого права – дарить, я могу только обменять свою землю на какой-нибудь кусок общинной земли, отдал им пять десятин хорошей земли, а получил взамен три десятины оврагов и буераков. Дарить могут только дворяне, а я – всего лишь крестьянин-собственник, как говорится во всех губернских документах на мои владения. А посему не имею права подписывать свое имя полностью, а только – Федор Иванов Шаляпин, а полностью отчество поставить могут только опять же дворяне да богатейшие люди. Я еще буду покупать землю… До тех пор, пока это проклятое «ич» не будет стоять в моем паспорте. Я уже решил купить землю у отставного артиллерии поручика дворянина Полубояринова. Надоело мне чувствовать себя в своем Отечестве человеком второго сорта… А ты, Костя, уговаривал меня не подписывать письмо композиторов и музыкантов, в котором говорилось о бедственном положении творческого человека в нашем обществе. – Серов и Коровин молча слушали горячую речь Федора Ивановича, до сих пор вроде бы равнодушно наблюдавшего за происходившим действом в доме Коровина. – В этой стране нельзя нормально жить, все какие-то преграды возникают… Оказывается, и подарить землю я не имею права… Когда сталкиваешься с этим, вспоминаешь, конечно, Алексу Горького, смести необходимо все эти порядки, чтоб легче можно было дышать…
При упоминании Горького Константин Коровин хотел было возразить, но тут вмешался в разговор мрачно слушавший Валентин Серов:
– Федор прав, Константин Алексеевич, и ты не возражай, не произноси своих филиппик по адресу пролетарского буревестника. Я видел из окон Академии художеств Кровавое воскресенье, видел, как падали подстреленные люди… Этого я не забуду никогда… Сдержанная, величественная, безоружная толпа, а навстречу устремилась кавалерийская атака и ружейные прицелы… Ужасное зрелище… Кто же виноват в содеянном преступлении? Ведь то, что я узнал потом, было еще ужаснее… Неужели государь не мог выйти к рабочим и принять от них просьбу? Что означало их избиение? И как мог великий князь Владимир Александрович, главнокомандующий Петербургским военным округом и войсками гвардии и одновременно президент Академии художеств, отдать такой бесчеловечный приказ? Не знаю, в этом совмещении двух должностей что-то поистине чудовищное…
– И ты действительно написал письмо в Академию художеств и отказался от звания пожизненного академика? – спросил Шаляпин.
– Нет, друг мой Федор, от звания академика я не отказываюсь, я просто вышел из состава действительных членов Академии художеств, где президентом является виновник Кровавого воскресенья, только и всего. Но и этот скромный мой шаг Владимир Васильевич Стасов расценил как величайший подвиг.
На вопрошающий взгляд Шаляпина Серов ответил:
– Старик прислал восторженное письмо, в котором писал, что мои потомки не забудут моего подвига, дескать, великая вам, то есть мне, честь и слава за гордое, смелое, глубокое и непобедимое чувство правды, которое я проявил, и за мое омерзение ко всему преступному и отвратительному. Отечество не забудет меня, будет гордиться, с удивлением и почитанием будет передавать мое имя потомству. А мое письмо с отказом от членства в Академии художеств необходимо хранить в золоте и бриллиантах. Вам ясно, господа, с кем вы тут запросто общаетесь?! Я-то думал, что буду чем-то полезен Отечеству своему как художник, мои картины будут напоминать моим потомкам о Валентине Серове, оказывается, жалкий клочок бумаги, на котором я написал свое заурядное желание – ничего общего не иметь с нечистоплотными людьми, – возводят в подвиг… Как рушится наша мораль…
И Серов мрачно насупился.
– Вот ты, Антон, обвиняешь государя и великого князя Владимира Александровича в событиях Кровавого воскресенья. Действительно, ужасное событие, тут двух мнений быть не может. Но кто виноват? Государь был в Царском Селе, а узнав о случившемся, он скорбел вместе со всеми, выразил соболезнование семьям погибших столь нелепо. Это чистая провокация, организованная попом Гапоном, пошедшим за социал-демократами, вписавшими в петицию невыполнимые требования. Власти, конечно, знали об этой провокационной петиции, знали, что она невыполнима в своих требованиях. К тому же была выдержана в непозволительных, ультимативных тонах, почти в точности передающих социал-демократическую программу.
– Никто ведь и не собирался стрелять, – вмешался в разговор Шаляпин. – Я спрашивал одного высокого полицейского чина, оказавшегося за одним карточным столом со мной: как же такое могло произойти? Почему вы не остановили движения народа? Ведь нетрудно было предвидеть несчастье, раз улицы перегородили войска… «Нам не приказано препятствовать движению», – ответствовал сей высокий муж. Вот и разберись тут… Но залпы раздались, а кто приказал, никто не скажет…
– А ты не слышал, Федор, что в некоторых губерниях крестьяне нападают на помещичьи усадьбы, захватывают скот, хлеб, а то и жгут ненавистные дома? – спросил Коровин. – Хорошо, что ты надумал подарить землю крестьянам.
– На что ты намекаешь? Слава Богу, здесь об этом варварстве пока не слышно. Самое ужасное – это насилие как средство достижения политических целей, в сущности корыстных… А я бы сказал: «Долой штыки! Долой пули!» И когда слышишь о людях, которые грабят помещичьи усадьбы и разрушают их дома, то возмущению моему нет предела. Ведь помещики такие же люди. Пусть земля принадлежит всем, но разве можно гнать человека из того дома, где он вырос, родились и прожили жизнь его отец, дед… Неприкосновенность личности и жилищ должна быть свята для всех, – взволнованно говорил Федор Иванович.