Я начал стрелять по немецким траншеям, предполагая, что наши туда не дошли. Мины ложились хорошо. Одна, правда, упала в воду. Стрелял на километровую дистанцию, а на деле казалось, что до траншей немецких 700-800 метров.
Замкомбат Каратаев ставя ночью задачу мне, говорил, что туда всего 300-400 метров. Он-то совсем ошибся и хорошо, что я его не послушался.
Мин 20 выпустил. Оставил стрельбу, решил выяснить обстановку. Она оказалась плачевной. Артподготовка только сорвала операцию. Пехота уже была возле траншей. Немцы ничего не ожидали и стреляли вверх. Стоны раненных своей же артиллерией всполошили немцев, и они открыли крепкий огонь, сначала ружейно-пулеметный, затем артиллерийский. Этот особенно силен был над нашей ОП. Все содрогалось от разрывов. Саперы по неопытности пустили дымовую завесу при встречном ветре, и он отнес запах химии в нашу сторону. Кто-то из бойцов сказал, что газы. Я поддержал это мнение для того, чтобы на случай обвала стенок, готовых при разрывах снарядов и мин вот-вот обрушиться на нас, мы могли дышать под толстым слоем земли. Осыпaлись стенки, валились целые куски глины нам на спины. Мы же лежали один на одном в противогазах, в касках, готовые принять все, что только способна была нам преподнести злополучная судьба. А она играла нами, прислушивалась, как замирают наши сердца при выстрелах, как стучат и вздрагивают при разрыве, при визге разлетающихся осколков.
Самое тоскливое на войне, самое кошмарное в момент боя - сидеть в окопе, в щели, наблюдать дым от градом разрывающихся снарядов, чувствовать дыхание земли, запах гари, и ощущать неровное сердцебиение в своей груди. На воле, в бою, в момент схватки с противником, забываешь и страх, и опасность, и никогда не испытываешь такого неприятного ощущения, как сидя на одном месте, в бездействии, проникнувшись навязчивой мыслью о неудобном соседстве с кромешным адом смертельно злых и беспощадных ***
От роты осталось человек 30. Было 70. Два командира взводов убиты, один ранен. Я присутствовал, когда они получали задачу. Те, что убиты лейтенанты-узбеки или калмыки, были бледны, и на их лице я прочитал смертельную тень мертвецов. Я испугался при взгляде на безразлично-мертвенное лицо одного и на его ровные, безжизненные ответы, на торопливо-неровные расспросы другого и испуганное движение глаз и понял, что им не жить. Мне хотелось тогда закричать, остановить, пожать им руки и успокоить перед боем их сердца, но я не посмел этого сделать, ведь не ребенок же я. Младший лейтенант отвечал бойко, чуть испуганно, но уверенно, и в его словах чувствовалась жизнь и способность за нее бороться. Не знаю, жив ли он, но, кажется, здравствует.
Третьего командира взвода, младшего лейтенанта Елисеева, я не видел перед боем.
Видел раненных. Они возмущались артподготовкой и во всем винили этого "бога войны". Да, сегодня бог артиллерии был немилостив к людям и отсюда результаты, возможно. Я, конечно, понимаю, что здесь преувеличение, но доля истины, большая доля чувствуется в показаниях пехотинцев.
Много оружия осталось на поле боя. Пехотинцы, оставшиеся в живых, проявляли большой героизм. Одного такого героя, который, очевидно, так и останется безвестным и не награжденным, я видел сегодня. Он был ранен в обе руки, но раненными руками перевязывал других раненных (не было санитаров), вынес этими же руками 10 автоматов и одиннадцатый свой. Больше у него не хватило сил, и когда я встретил его - он истекал кровью.
20.08.1944
Оказывается, пехота сама подлезла под артогонь, раньше времени начав наступление, а саперы не разминировав минное поле, отделяющее противника, ушли. Петрусян мне рассказывал, что он сам разминировал большой участок у окопов противника. Первая линия ходов сообщения оказалась ложной - вырытой на пол штыка. Вторая была значительно дальше и обе разделяла сеть проволочных заграждений и минное поле. Часть людей подорвалась на минах, часть погибла от нашего артогня. Противник не стрелял, и если бы согласованные и правильные действия пехоты и артиллерии с саперами, можно было бы удачно завершить операцию.
Язык мой - враг мой! Совершил огромную глупость. Читал Пугачу дневник в присутствии бойцов. Особенно в присутствии Тарнавского. Это исключительно подлый, коварный и нахальный человек. Мне теперь придется бояться его и добиваться расположения, но я знаю, что никогда не пойду на это и при первом же выговоре ему или взыскании, он постарается меня угробить путем доноса о непозволительных записях в дневнике.
Это может повлечь за собой отнятие у меня (конфискацию) дневников и даже больше. Вот почему я хочу начать новый дневник.
Вот так из-за какого-то подлеца можно пострадать невинно. Кто его знает, что могут приписать мне за этот дневник, возможно даже позабыв о моей жизни, о моей честной службе в Красной Армии и беззаветной преданности Сталину и правительству, советскому народу. Ведь я еврей, и этого никогда не забываю, хотя абсолютно не знаю еврейского языка, а русский мне является самым близким и дорогим на свете. Я, конечно, буду изучать и другие, особенно основные западноевропейские, но тем не менее - русский язык останется для меня родным языком. Советская власть, и в первую очередь Сталин и партия, стерли грань между национальностями и народами, и потому я обязан им всей своей жизнью и старанием, не говоря уже о другом, за что я так люблю и беззаветно предан СССР и ВКП(б).
Дежурю по роте. Ночь, темная, глубокая. Ребята хорошо несут службу. Враг не пройдет! Гул орудий, самолетов, ружейно-пулеметная перестрелка впечатление рубки мяса секачом - Чак! Чак-чак! Чак-чак-чак!
Где-то на других плацдармах и участках фронта бои сильнее, чем здесь.
Собираюсь написать много писем. 5 писем получил вчера-позавчера и еще не ответил. На новый адрес мне уже пришли письма от Нины К. и Ани Л. От Б. Койфман получил письмо. Легко, свежо пишет, но с ветерком холодным. Рассказывает о своем желании и цели переехать в Днепропетровск, а пока едет в Молотов в мединститут.
О Жене Максимович: "Между прочим, знаешь ли ты, что у нее есть уже сынок?", и дальше: "Вот молодец! Я хвалю ее за храбрость!" Интересно, есть ли у Жени муж? Очевидно, Берта тоже несмелая, как и я, в разбираемом вопросе, иначе бы она не назвала это все храбростью.
21.08.1944
Хозяин спрашивал относительно дневника. Потребовал его у меня. Я дал ему, но он, конечно, ничего в нем не нашел предосудительного. Те записи я уничтожил. Жалко их, но ничего не поделаешь.
Кажется, сама жизнь препятствует моему желанию писать. Но я буду, хотя может не так подробно, продолжать ведение дневника.
Написал сегодня много писем. Утром получил два: от тети Любы и А. Короткиной. Ответил обеим. Аня К. скоро совсем обезумеет. Странное дело, как можно не видя в лицо, ни на фотографии человека, увлечься им только по одним буквам письма. Но может у дяди Сени была фотография и он показал ей? Не знаю.