в такой же агрессивной позе. Оставив их выяснять отношения, я ретировался боком. Судя по тому, что стадо выросло, оба нашли себе любовь и пару.
В будни здесь нет ни одной души, если не считать звериных, и я делаю что хочу, как Робинзон на пенсии. Вооружившись блокнотом, я скитаюсь по холмам, забираюсь в чащу и пишу, присаживаясь на пенек, как Ленин в Разливе, но лучше. В таком кабинете тает “страх влияния” – влиять некому. Природе всё равно, людей нет, читателей – тоже. От одиночест- ва труд становится сосредоточенным отдыхом, вроде рыбалки, и бумага заполняется строчками, каплями дождя и кляксами от раздавленных комаров.
Из года в год, когда не слишком холодно или жарко, я, радуясь, что никому больше не приходит это в голову, пишу здесь книгу за книгой. Самой амбициозной была “Вавилонская башня”.
3
Строя “Башню”, я прочел центнер ученых трудов и ничуть об этом не жалею. Собрав мешок увлекательных фактов, тетрадь дерзких концепций и картотеку живописных примеров, я сводил их в универсальную формулу, которая обещала встретить ХХI век и обжиться в нем.
“Завтра – это вчера”, – утверждала книга, уговаривая время течь вспять к тому архаическому истоку, где все было еще волшебным и походило на то, что нас ждет.
По пути к выводу я сделал для себя множество открытий. Среди них – балийскую живопись и австралийскую математику. Но меня беспокоило, что, расширяя эрудицию, я не встречал ничего противоречащего моей идее. Как будто книга была с воронкой, и вновь обретенные знания вливались в нее, не оставляя брызг.
Смущенный тем, что всякое лыко в строку, я решил проверить умозрительные гипотезы на практике, побыв немного тем самым архаическим человеком, которого ставил всем в пример. Опыт начался с того, что я втерся в доверие к десятипудовому индейцу, работавшему индейцем на “Радио Свобода”, где он заполнял федеральную квоту на аборигенов.
– Запомни, – сказал он, когда мы подружились, – пляска – молитва ногами. Вот пленка нужных напевов. Это, правда, гунявое – луговое – племя, но тебе сойдет, главное – не останавливаться.
– Когда?
– Лучше никогда, но по крайней мере – дня три, и ночи тоже, разумеется.
Теперь, приходя в заповедник, я переодевался – втыкал за ухо перо, потерянное знакомым орлом, включал магнитофон и, убедившись, что на паркинге стоит только моя машина, начинал пляску, подпевая индейскому хору мычанием, поскольку слов я не разбирал. Надо сказать, что жители заповедника – ни зайцы, ни рыбы, ни индюки – даже не повернули головы.
Мы, – вывел я новый закон природы, – способны удивить людей, но не животных, которые не ждут от нас ничего разумного.
Индейская пляска не открыла новых горизонтов, но, видимо, помогала утрамбовать знания. Год спустя я закончил книгу, намешав в нее все, что меня увлекало, – от первобытных мифов до квантовой механики. Несмотря на пляски, я все еще сомневался в центральном тезисе, но рассчитывал на то, что читателя подкупят бесконечные, как в “Онегине”, отступления. Чтобы в них не запутаться, я показал рукопись Иванову, с которым познакомился в Букеровском жюри. Академик знал все на всех языках, мог любую книгу прочесть за час, а мою – за пятнадцать минут.
– Одиннадцать ошибок, – объявил он, – среди них одна связана с хеттским языком, другая – с буддийской сектой чань, третья – с хронологией “Книги перемен”, а слово “мегаполис” надо писать с греческим корнем megale, а не латинским mega.
Обрадовавшись, что наврал сравнительно мало, я пригласил Вячеслава Всеволодовича на обед и взялся за богатые щи, которые надо готовить два дня в трех бульонах и есть с полотенцем на шее.
– Приду с гостем, – предупредил он и привел его – толстого шумного итальянца в очках.
– Умберто Эко, – представился тот, будто мы его и так не узнали.
Усаживаясь за стол, писатель все еще кипел, переживая победу над Америкой. Пригласивший его Колумбийский университет запретил Эко курить, хо- тя бы за кафедрой. Услышав такое, он пригрозил немедленно вернуться в свободолюбивую Италию, не проронив ни слова. Администрация сдалась, первые ряды эвакуировали, и, выкурив полпачки, Эко рассказал студентам про семиотику повседневности, о которой я узнал не от него.
– О, Лотман, – обрадовался Эко, – сперва нас было только двое.
Найдя было общий язык, мы потеряли его за обедом. Гость наотрез отказался от щей, которые я пытался ему навязать под видом ритуального блюда славянского язычества.
– Ненавижу квашеную капусту, – извинился Эко, – у меня была жена-немка.
Зато Иванов щи оценил, и я взял быка за рога.
– Вы говорите, – начал я для разгона, – на языке айнов?
– А как же! Мне пришлось изучить его по восковым валикам, записанным в начале ХХ века на Сахалине. Однажды беседовал со старухой на Хоккайдо, она разрыдалась от счастья, услышав родную речь.
– А эскимосы? – не отставал я.
– Гренландские или с Аляски? Диалекты сильно разнятся, но письменность одна на всех.
– И вы умеете ее читать?
– Конечно, хотя пока на ней написано лишь четыре романа. Три плохих, а один ничего.
– О чем?
– Автобиографии. Эскимосы так недавно открыли личность, что их не покидает восторг от тавтологии “я – это я”.
Сам я в этом уже не уверен, и сомневаюсь каждый раз, когда смотрюсь в зеркало.
– Не может быть, – шепчу я.
– Запросто, – отвечает отражение.
И еще я никак не пойму, куда все делись – бабушка, мать с отцом, Петька, Довлатов и тот, чернявый, патлатый, с острой бородой и гонором. Вроде бы я ничего такого не сделал, чтобы они исчезли.
– Старость, – говорю я лишенному амбиций брату, – перемена без воли и вины, как будто ее единственная причина – монотонность, мешающая замечать ход времени.
– Вот и хорошо, – ответил он, – лучший час тот, что мы прожили, не заметив.
Послушав старшего брата, я полюбил рутину.
40. Улица Довлатова, или Некролог
1
Хорошие книги кончаются смертью героя – либо автора, но тогда они не кончаются вовсе, как это случилось с Гашеком и Музилем. Мемуары, естественно, сюда не подходят: последнюю точку сам не поставишь. Я вижу выход в memento mori и уже давно каждую книгу пишу как последнюю, а это значит не оставлять ничего на потом.
– Потом, – угрожал я Геродоту, когда он рассыпал по полу крупу или опрокидывал ёлку, – будет суп с котом.
Его смерть оставила меня безутешным. От людей я ничего другого не ждал, так как был всех моложе. Конечно, я делал вид, что не принимаю разницу всерьез и ничем не отличаюсь от старших.
Возраст, – считал