Когда перед самым приездом в Париж я бросил школу и начал путешествовать, мне страшно не хватало школьного двора, где мы бегали на переменках. И уж никогда я не думал, что встречу приятеля по классу, готового прийти на выручку. Я был отягощен своим одиночеством, запутался в разных делах и был просто не способен на общение, насторожен и боязлив. Между школой и открывшимся миром у меня не было промежуточной стадии. Я не учился в лицее. Когда же, по выражению Бертрана Блие, «жизненный вихрь» унес меня, я затаился. У меня не было ни гида, ни зрелой любовницы, чтобы помочь шагнуть в жизнь, следуя тем правилам, которые позволяют вернуться на исходную точку. А затем я очень просто повстречал тебя! Я пришел в контору «Артмедиа»[14] на улице Марбеф. Тебя буквально не было видно за огромным, наполеоновским столом. Вспоминается любезный, полноватый молодой человек с мягким взглядом и ласковым голосом. Не знаю, что случилось, но мы сразу понравились друг другу. Наш разговор походил на беседу двух потерявшихся, брошенных, немного неловких, немного печальных молодых людей. Считай меня полным ничтожеством, но я все же скажу: я почувствовал, что мы принадлежим к одной семье. От тебя исходил запах друга, да – запах друга, иначе не скажешь.
В то время вокруг меня крутилось много взрослых, пожилых людей. Я видел, что ты создан для полета, но тебе мешало родство – ты был племянником Ива Монтана. А потом мы повстречались в Риме. Это было в 1974 году. Сначала я поехал туда один на встречу с Бернардо Бертолуччи[15]. Он хотел, чтобы партнером Де Ниро был советский актер, но дело не сладилось. Чтобы продать себя подороже, я явился к нему с рожей героя фильма ужасов – со следами драки, разбитыми губами, со шрамами на бровях и скулах. Я как раз тренировался на ринге для будущего фильма Клода Сота «Венсан, Франсуа, Поль и другие». Мы устроились на террасе кафе, и я постарался проявить ту же краткость и умелость, что и боксер, отправляющий противника в нокдаун. «Это роль для меня, я сыграю вашего крестьянина», – так говорил я Бернардо. Мы договорились. Но потом возникли сложности. Я потребовал такой же гонорар, как и «американец». Парижские импресарио попробовали меня «притормозить», заявляя: «Послушай, так все же нельзя». Однако я таки добился своего. Но вскоре обнаружил, что другие актеры разъезжают в роскошных машинах и спят на шелку, мне же уготовили развалюху. Тогда я обрушился с криками на «Артмедиа», угрожая уходом, грозя, что создам вместе с Жан-Люком Годаром и Жан-Пьером Рассамом свою компанию. Разумеется, это бы нас погубило. Тогда ты сам приехал в Рим. Ты хотел понять меня. Рим стал местом нашего «медового месяца». Мы говорили, но наши разговоры никогда не прекращались. Я звоню тебе по нескольку раз в день. Я не могу обходиться без тебя. Когда у меня неприятности, когда я сам себя пугаюсь, я тотчас вспоминаю Элизабет, детей и тебя.
В тебе живут одновременно два разных человека – импресарио, наделенный властью, и бродяга. Ибо ты тоже принадлежишь к людям нашей профессии. Ты ведь замарал себя двумя пьесами. В твоем положении для этого нужно было немалое мужество. Вот отчего мы так доверяем тебе и всякий раз призываем на помощь, когда случается беда, и ты прибегаешь, не считаясь со временем и своим состоянием. От своего отца Жюльена ты унаследовал природный аристократизм. Он был крупным профсоюзным деятелем, шикарным типом. От матери ты унаследовал ангельское терпение и нежность. Умело ведя переговоры о контракте, ты никогда не станешь сводить дело к цифрам, определять его ценность суммой. Нам ведь случалось подписывать контракты на 600 миллионов и на ящик вина. Вместе мы способны мечтать о чем угодно.
Морису Пиала [16]
Мой дорогой Морис!
Наши отношения всегда были конфликтными, мы боролись друг с другом не на жизнь, а на смерть. Мы были похожи на двух главарей банд, которые вынуждены делить один пустырь. Мы живем в обстановке хрупкого мира. Мы воюем. И еще будем воевать. Тебе прекрасно известно, что мы не можем без этого обойтись, что это сильнее нас. Ты похож на быка, на настоящего бодающегося быка… Когда мы встречаемся, подчас слышен треск сцепившихся рогов. Можешь смеяться… Не знаю, кто из нас обоих больше страдает от разлуки… Не знаю также, кто больше ревнует. Только подумать, что я никогда прежде не знал, что такое ревность, я никогда не верил в эту глупость. Наша ревность выливается в стрельбу, она неизлечима, нетерпима. Это врожденная ревность, паскудная ревность, которая подобна зубной боли. Ты первый заразился ею. С тебя, смею сказать, она и началась.
Мы встретились в «Довиле» на Елисейских Полях. Ты ранее тайно приходил посмотреть мою игру в театре. Ты хотел мне предложить роль. Твоя проклятая репутация уже была мне известна. Ты вспыльчив, невозможен в общении, иные даже говорили, что ты просто псих. Как на духу, сообщаю тебе об этом. Я уже имел представление о том, что такое репутация. Я ее заработал на улицах Шатору. Люди редко похожи на свою репутацию. Я всегда не мог понять, что за ерунду мне приписывали.
Мы сразу понравились друг другу. Мы разговаривали так, словно давно были знакомы. Мне не надо было выпендриваться перед тобой, разыгрывая парня, который все знает: «Ладно, так что надо делать? Это? О’кэй! Могу сыграть, нет проблем. Когда начнем? Сколько будет съемок на натуре?»…Со своей стороны, ты не хотел меня потрясти словами, что намерен снять фильм века, что мне предстоит сыграть главную роль в жизни. Ты уже тогда любил преуменьшать свое значение. Мне казалось, что чем больше ты говорил, тем меньше понимал, каким будет твой фильм. Он совершенно ускользал от тебя. Ты говорил: «Нет, это не то, это не хорошо, это не то, о чем я думал…» Речь шла о фильме «Раскрытая пасть». Кстати, хочу сказать, что это твой шедевр. А потом возник вопрос о дате начала съемок… Бертран Блие уже пригласил меня на «Вальсирующих». Это случилось незадолго до встречи с тобой. И мы не смогли договориться. В итоге ты позвал вместо меня Филиппа Леотара. Так что съемки «Лулу» начались задолго до того, как ты задумал этот фильм.
Ты заставил меня дорого заплатить за мое предательство. Я получил от тебя сполна! Ты обладаешь искусством дотрагиваться до самого больного места, резать по живому, освещать ярким светом самые скрытые человеческие слабости. Снимаю шляпу! Тогда я постарался защититься, как мог. Я выплюнул на страницы газет всю свою боль, свой бунт. Но я ни о чем не жалею. Это была хорошая драка. Я просто должен был двинуть тебе. А ты обязан был отбросить меня на канат… Я жил тогда успехом «Вальсирующих» и не считал себя дерьмом. Вот почему я пошел смотреть «Лулу» лишь спустя два года. И тогда я все понял. Вероятно, ты тоже. Нам стало невмоготу друг от друга.
«Фильм „Полиция“ стал для нас не просто банальным примирением. Нас ждала настоящая благодать, брачные ночи. Вот когда я постиг, что такое ревность. Она наплывала волнами, порывами. Я думал: „Что за черт! Что со мной происходит?“ Я вел себя в точности, как молодая женщина. Я никогда так не ощущал свою женственность, как с тобой. Я ревновал ко всему, к Сандрине Боннер, к твоей свободе в павильоне, к тому, как ты обращаешься с камерой, к срывам графика съемок. Я страдал от невозможности разделить с тобой творческие муки. Ты рожал без меня. Я же чувствовал себя исключенным, изгнанным. Мне так хотелось в эти мгновения разделить с тобой твою тайну, твою скрытую от всех драму. Я бы так хотел быть актером за двоих. Когда я снимаюсь у другого режиссера, когда мы далеки друг от друга, я всегда в перерыве напрягаю слух и могу услышать твою боль. Мы никогда не клялись друг другу в дружбе, не обменивались комплиментами. Комплимент – это слишком цивилизованная форма общения. Для этого у нас не хватает пара. Чтобы понять друг друга, нам надо поворчать, и тем себя успокоить.
Все со снисхождением относятся к твоим вспышкам гнева на съемочной площадке. В них нет тайны, ты не Клузо, который внушал страх своим актерам. Ты орешь, когда сцена не получается, когда тебя не устраивают какие-то нюансы. Если ты начинаешь анализировать их, то будто натыкаешься на пустоту, хотя именно они после третьего просмотра выглядят такими важными, решающими для рождения фильма.
Помимо кино, помимо испытанного нами восторга после успеха «Полиции» и тех переживаний, которые сопровождали съемки «Под солнцем сатаны», нас многое роднит.
Но нам пришлось расстаться, ибо жизнь есть жизнь.
Моей жене
Моя Элизабет!
Я увидел при свете софитов два твоих голубых глаза, много голубизны. Твое платье тоже было голубое, с примесью белого. Смешно сказать, но, кажется, мы играли с тобой сцену из «Голубой луны». Голубой цвет – прекрасный цвет.
Я подумал тогда: «Как прекрасно, что она маленького роста, ее хочется носить на руках». Я любовался совершенством твоей фигуры, твоим волнующим телом. Твой голос, несмотря на некоторое волнение и страх, звучал достойно. Обычно строгий со студентами и властный, Жан-Лоран Коше обращался к тебе с большим уважением. Благодаря твоей женственности, мужеству и фантазии, от тебя исходил поток необыкновенной человечности. Потрясенный, я, как болван, долго не мог оторвать от тебя глаз. Я был похож на восторженный восклицательный знак.