учение, мы всегда рискуем переборщить. Верно, элементы его в европейской мысли встречались, но принимались ли они в целом? Другими словами, вправе ли мы считать, что художники и публика шестнадцатого-семнадцатого веков действительно видели аллегории в этом странном свете? Что их всерьез считали откровениями более высокой реальности, способными производить мистическое воздействие? Что такие представления — не просто занятный исторический курьез?
На такие вопросы нелегко ответить. Наше отношение к используемым словам и символам переменчиво. Оно разное на разных уровнях сознания. То, что отвергает трезвый разум, могут принимать чувства. Во сне мы не отличаем метафорическое от буквального, символ от реальности. Подспудно мы все верим в магическую власть образов. С другой стороны, даже дикарь не считает, что образ действует сам по себе. В истории европейской мысли это двойственное отношение отражается в постоянном сосуществовании неоплатонической мистики с аристотелевским интеллектуализмом. Борьба этих двух течений, их толкование, примирения и расхождения составляет историю религиозной философии Средних Веков и Возрождения.
Обе тенденции, безусловно, сильно влияли на художников и патронов. Однако всегда считалось, что неоплатоническое возрождение способствовало освобождению искусства и признанию независимости эстетической сферы. Часто подчеркивалась важность упора на Красоту как знак Божества и значимость новой концепции творческого процесса. Если верен наш анализ, неоплатоническое представление об особом достоинстве наглядных символов тоже внесло свой вклад в утверждение престижа изобразительных искусств.
Мы по-прежнему слишком мало знаем о том, как распространяются философские взгляды, как они превращаются в лозунги, которые сказываются на отношении людей к определенным ценностям и стандартам. Именно так, с помощью чуть ли не «дистанционного управления» философы, похоже, влияют на современников. [523] Не так много указаний, что лидеры флорентийской «академии» сильно интересовались искусством своего времени. Можно прочитать увесистые тома Фичино, Пико и Полициано, так и не заподозрив, что они чуть ни каждый день сталкивались нос к носу с Леонардо и Боттичелли, Бертольдо и Гирландайо. А меньше чем поколение спустя неоплатонические словечки вовсю звучали в живописных мастерских, и еще до конца столетия их лозунги превратились в художественное кредо, в целую концепцию живописи. Скорее всего, именно таким, косвенным путем, а не прямыми наставлениями метафизическое отношение к символу влияло на взгляды тогдашних художников и патронов. Если проследить наследие этих взглядов в философии, науке, археологии и психологии, то выяснится, что такого рода влияния, похоже, сохраняются по сей день.
Давайте напоследок вернемся к Джарде и дадим ему подвести итог своей речи — при всей своей цветистости она все же разъяснит нам то рвение, с которым монастыри и церкви Италии, Австрии, католической Германии в последующем столетии наводнялись живописными аллегориями:
Трепещу восхвалить мудрость тех, кто первыми установил символические образы Искусств и Наук. Ибо чего бы вы пожелали, что могло бы явить великолепие сих небесных дев, к восхищению созерцающих, к разжиганию души пламенным к ним влечением? Хотите силу убеждения? Они подобны молчаливым гонцам, немым толмачам, свидетелям, достойным веры и уважения. Хотите насладиться изящным? Что за очки, что за зеркало, что за радуга в небе когда-либо являли солнце к такому удовольствию созерцающих, как эти Символические Образы, сии более ясные очки, сии более светлые зеркала, сии более яркие радуги, являющие облики Наук в самом изящном виде? Или вы хотите дар возбуждать страсти? Золотые цепи, которые, говорят, исходили из уст Геркулеса и сковывали людям умы и уши, ничто в сравнении с притягательностью сего искусства. [524]
Через четыре года после того, как Джарда опубликовал свой памфлет, куда более великий последователь платонизма написал другую эвлогу живописи и силе человеческого ума: я говорю о Галилео Галилее, чей диалог о двух основных системах [525] отражает и преодолевает платоновское представление о двух типах познания. Дело в том, что Галилей превозносит высшую форму знания, не принижая дискурсивный разум, как сделал, например, Тассо. Однако для Галилея главная тема в этом отрывке о великой красоте — не поэзия, а математика. Истина, к которой мы приходим через математические доказательства, говорит он, та же, что известна Божественной Премудрости.
Мы приходим к нашему ограниченному знанию рассуждающим разумом от умозаключения к умозаключению, в то время как у Бога неограниченное знание всего основывается на чистой интуиции. Например, если мы желаем обрести знания о некоторых — из бесконечного числа — качествах круга, мы начинаем с простейшего, и, приняв его за определение, путем выкладок переходим ко второму, затем к третьему, четвертому и так далее. Божественный разум без всяких выкладок и не затрачивая времени объемлет чистым пониманием сущности круга все его бесконечные свойства, которые потенциально присутствуют в определении всех вещей, и которые, наконец, как они суть бесконечны, в Божественном разуме, возможно, едины по сущности. Человеческому разуму это отчасти известно, но замутнено глубокой и плотной тьмой, которая лишь частично редеет и просветляется, когда мы сумели твердо обосновать умозаключения и так с ними освоились, что можем быстро переходить от одного к другому… Итак, по моему разумению, в том, что касается числа и вида познанных вещей, наш ум бесконечно ниже Божественного, однако я не считал бы его совсем уж ни за что. Напротив, когда я раздумываю, как много всего удивительного люди постигли, исследовали и разобрали, я ясно вижу и понимаю, что ум человеческий — творение Божие, причем одно из самых прекрасных.
Может быть, не случайность, что в следующем великолепном отрывке основатель современной науки превозносит изобразительные искусства, затем лишь, чтобы в конце слегка принизить их статус похвалой искусству письма:
Когда я вижу статую кого-нибудь из величайших мастеров, я говорю себе: «Когда бы смог ты убрать поверхность мрамора и явить фигуру подобной красоты, внутри него сокрытую? Когда бы смешал и на холст или на стену нанес различные краски, и тем изобразил все видимые вещи, как Микеланджело, Рафаэль или Тициан?» Когда размышляю, что люди открыли, определяя музыкальные интервалы, устанавливая правила, как с ними управляться к дивной радости слуха, то не перестаю узумляться. Что сказать о столь многих и столь различных инструментах? А знаменитые поэты? Что за чувство чудесного внушают они всякому, кто старательно вникнет в их ухищрения, причудливые сравнения, повествования! Что сказать нам об архитектуре? Об искусстве навигации? Но превыше всех этих изумительных изобретений, каким же величием ума обладал тот, кому достало выдумки отыскать способ для передачи самых высокоумных мыслей любому другому человеку, сколь угодно далекому во времени и