Довольно. У меня просто душа требовала оценить по достоинству неблаговидный выпад г-на Русса, академика, против писателя. Мне хотелось также категорически заявить о положительном нравственном содержании моих произведений, столь неожиданным образом поставленном под сомнение и вообще не подлежащем компетенции гражданского суда.
Итак, подведем итоги. Ни одна страница, ни одна строчка романа «Накипь» не были написаны мной без определенной нравственной цели. Без сомнения, это жестокое, но в еще большей степени нравственное произведение в подлинном, философском значении этого слова. Оно едва начинает выходить в свет, а его уже искажают, читая судьям отрывки из него вполголоса, словно нечто непристойное!
Я протестую со всей силой негодования, на какую может быть способен писатель, я призываю в свидетели свою литературную репутацию, завоеванную доблестно, благородными средствами, репутацию, которой не признают разве только глупцы. Еще раз говорю, — это низость, недостойная образованного человека; такое поведение выходит за рамки дозволенных средств защиты, особенно когда защищающейся стороне никто не наносил вреда. Я ничего не сделал дурного ни г-ну Руссу, ни его подзащитному, почему же он позволяет себе так третировать меня?
Что касается прочего, то есть правовой стороны дела, вопрос будет улажен; здесь я всецело полагаюсь на благоразумие судей. Мой адвокат, г-н Даврийе дез Эссар, обосновал свои выводы с таким талантом и такой логикой, что наверняка убедил всех.
Искренне Ваш.
Медан, 14 февраля 1882 г.
Господин издатель!
Итак, суд вынес решение. Достопочтенный г-н Дюверди исчезнет со страниц моей книги, и мы заменим его г-ном Труаз-Этуаль[127]. Я остановился на этой фамилии в надежде, что она встречается не слишком часто. Однако, если существует старинный род, который гордится ею, умоляю его представителей без промедления обратиться ко мне со своими претензиями.
По-видимому, в решении гражданского суда первой инстанции бездна юридической премудрости. Я в этих делах профан.
Следует ли отсюда, что претензии г-на Дюверди не подлежали бы удовлетворению, если бы литературный персонаж, носящий его фамилию, являл собой счастливое сочетание всех добродетелей, а также всех качеств личности героической? Следует ли отсюда, что я совершил преступление, сделав Дюверди советником апелляционного суда, в то время как настоящий Дюверди — адвокат того же суда? Следует ли отсюда, наконец, что автор «Западни» и «Нана» стоит вне закона, как заявил академик Русс? Все эти вопросы остались открытыми, поскольку в мотивировке есть лазейки для всевозможных толкований. В общем, задали нам судейские головоломку, ничего не скажешь!
Друзья настойчиво советуют мне подать апелляцию. Они считают, что это внесет какую-то ясность. Но я и пальцем не шевельну. И вот почему.
Я слишком одинок. Хватит с меня и того, что достопочтенный г-н Русс представил меня перед судом как писателя, от которого обществу следовало бы избавиться. Смешанный с грязью своими недоброжелателями, осыпанный бранью газетенок г-на Гамбетты, которые стремятся, понося меня, бросить тень на политическое направление «Голуа», я считаю, что было бы крайне глупо разыгрывать долее роль литературного Дон-Кихота. Я хотел уточнить правовой вопрос; в ответ меня только что не придушили. Короче, с меня достаточно.
Конечно, вопрос остается открытым. Хотелось бы, чтобы романисты, к которым суд более благосклонен, г-н Сандо или г-н Фейе, например, вновь поставили его в ближайшие дни. Ибо в настоящий момент эти писатели — единственная надежда современной литературы, преследуемой судебными приставами.
Искренне Ваш.
Медан, 25 октября 1882 г.
Дорогой друг!
Ваше письмо меня чрезвычайно обрадовало: мне говорили, что здоровье Ваше лучше, теперь эта добрая весть подтвердилась. Раз двадцать я собирался навестить Вас, но боязнь Вас утомить и, надо признаться, напряженный ритм жизни помешали мне осуществить это намерение. Словом, как только Вы снова переселитесь в Париж, я зайду пожать Вам руку и поболтать.
Предложение из России[128] приводит меня в восторг. Копию рукописи я смогу вручить заблаговременно, это меня нисколько не затруднит. Только дело не терпит отлагательства, потому что с 10 декабря роман начнет печататься в «Жиль Блазе». Лучше всего сейчас же послать того человека за рукописью; пусть сядет на двухчасовой поезд с вокзала Сен-Лазар, сойдет на станции Вилен, а там любой покажет дорогу на Медан. Главное, не терять времени.
Только я очень просил бы вас с первой же почтой сообщить, какую максимальную сумму я могу запросить. Вам лучше моего известно положение дел; напишите мне, пожалуйста, сколько могут заплатить.
Моя жена и я желаем Вам доброго здоровья и всякого благополучия.
Преданный вам.
1883
© Перевод Л. Щетинина
Беноде, 4 сентября 1883 г.
Спасибо, друг мой, за то, что Вы догадались прислать мне телеграмму о смерти нашего славного Тургенева. Но что я могу поделать? Отсюда мне трудно выехать немедленно, да и прибыл бы я, наверно, слишком поздно. В Буживале я не знаю ни души, ни родственников, ни друзей покойного, чтобы хоть послать письмо с выражением соболезнования. Сейчас подумал было написать несколько прощальных слов и отправить их в «Фигаро» или в «Жиль Блаз», но боюсь, что подобное публичное прощание будет ложно истолковано. Я сильно сожалею о том, что в такое время не сотрудничаю постоянно в какой-нибудь газете. Тогда выглядело бы вполне естественным, что я изливаю свою душу на ее страницах.
Как я уже вам сообщил по телеграфу, думаю, что мне следует подождать. Случай, без сомнения, представится, и тогда я расскажу, как я любил Тургенева и как я ему благодарен за его добрые услуги в России. Мне кажется, он питал ко мне теплое чувство, я теряю друга, и утрата эта огромна.
Сердечно ваш.
Медан, 10 ноября 1883 г.
Дорогой собрат по перу!
Вы единственный, кто осмелился сказать в печати об оскорблении, нанесенном словесности. Этот чудовищный бронзовый Дюма — просто стыд для Парижа наших дней. Спасибо Вам за статью, от нее мне стало легче на душе. Надо будет еще посчитаться за эту оплеуху всем нам. Чувствую, что я, во всяком случае, но смолчу.[129]
И как Вы опять-таки правы в своей статье о проституции! Критика невежественна и недобросовестна. Ее волнует, как Вы метко выразились, лишь «оправдание порока». Если бы у нас набрался хотя бы десяток людей Вам под стать по идеям и по мужеству! Сколько было бы тогда совершено полезных дел.
Еще раз спасибо. Преданный Вам.
Медан, 25 ноября 1883 г.
Дорогой Бурже!
Я еще только дочитываю Вашу книгу[130] и прошу меня извинить за эту невольную проволочку, так как я ужасно спешил закончить свой роман и пьесу для Амбигю.[131]
Вы написали очень своеобразные и интересные критические очерки. У нас с Вами, видно, мозги устроены по-разному, ибо моя натура взыскует чего-то более материального и телесного. Однако мне это не помешало насладиться Вашими критическими вариациями, удивительными порой по своему узору и почти болезненно изысканными. Пожалуй, Вы сами не менее интересный объект для анализа, чем те писатели, которых Вы ему подвергли. Только такой беспокойный век, как наш, мог породить подобную утонченность суждения и обостренность восприятий.
Когда-нибудь мы с Вами встретимся и побеседуем подробнее. А сейчас я хочу от души поблагодарить Вас и дружески пожать Вам руку. Мы ждем от Вас образцовой критики, ясной и точной; нам так нужен кто-нибудь, способный стать нашим маяком!
Сердечно преданный Вам.
Медан, 30 декабря 1883 г.
Дорогой Гильме!
Посылаю свой ответ наудачу. Мне необходимо было укрыться здесь, чтобы найти время для ответа на ту лавину писем, которая обрушилась мне на голову.
Увы, я думаю, что Вам не удастся посмотреть «Накипь». Успех был огромный, но буржуа дуются, а это те самые буржуа, что платят денежки. Пьеса совершенно не делает сборов. Эта публика отказывается раскошеливаться, не желает слушать неприятные для себя вещи, что, впрочем, естественно. Выходит, на сей раз мы старались лишь почета ради. А впрочем, я доволен.
Надеюсь, что Вы и все Ваши в добром здравии. Жду Вашего возвращения, тогда уж наговоримся вволю. В Париж мы вернемся только 8-го.