Огнедышащей горе уподобляется подвиг русских под Измаилом.— И где русский не таков? Вождь рек — и Измаил пал! Как волны потекли русские на его твердыни — под знаменьем веры и любви к царице — ужасное зрелище! Вообрази себе бурю — вообрази последний день мира — ее, изображение подвига русских! Опустошение всюду — осада Тира [32] ничто пред взятием Измаила. Уверьтесь, языки, что велика судьба Руси! — Следует изображение прежних бедствий Руси, и нынешней ее славы, и будущей судьбы ее. Обращение к царице Руси — щадить силу народа русского. «Цари России!» — восклицает поэт:
Умейте дать ему вы льготу, К делам великим дух, охоту И правотой сердца пленить. Вы можете его рукою, Всегда, войной и не войною, Весь мир себя заставить чтить. Война, как северно сиянье, Лишь удивляет чернь одну: Как светлой радуги блистанье, Всяк мудрый любит тишину...
Желание мира; утешение потерявшим милых в Измаильском подвиге — бессмертие падшим!
Прочтите это творение Державина, посмотрите, как великолепны его картины, как горд, самоуверен в нем поэт, и ничто, никакое преувеличение не покажется вам излишним в этой поэме, состоящей почти из 400 стихов и по самому объему выходящей из числа од.
Но хотите ли убедиться в означенных нами качествах Державина еще более? Прочтите его бессмертную элегию «Водопад». Эта поэма, заключающая в себе до 450 стихов, докажет вам, что Державин, совершенно увлекаясь предметом, совершенно воссоздал его в самом себе, выражал со всей силой души высокой и пламенной и радужными образами расцвечал все свои идеи. Тут вся прошедшая жизнь поэта мелькала мимо его, сливались воспоминания, забывался род творения; голос поэта переходил по всем изгибам сердца его и являлся самобытным и неподражаемым в высочайшей степени.
В сей-то самобытности, в этом самодовольстве, пересоздающем в самого себя все, чему ни коснется оно,— величие, очарование Державина. Говорит ли поэт русскому царю —
Как бог, в подобье исполина, Шагни — и света половина Другая будет под тобой!
Исчисляет ли он величие и ничтожество человека —
Черта начальна божества, Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю — Я царь — я раб — я червь — я бог!..
Вы всему верите, вы увлечены: поэт отнял волю вашу волшебным жезлом своей фантазии. Присовокупите к этому родные отпечатки русского характера, и вы угадаете тайну преобладания поэзии. Да, это не Гёте*, не Байрон*: это потомок Багрима [33], это наш бард снегов и северных сияний, лесов дремучих и рек исполинских, юность коего лелеяла Волга, могилу которого омывают струи Волхова!
Заметьте особенно повсюдную унылость души, это веселие забывчивости, это разгулье русское, прорывающиеся сквозь восторг и радость, сквозь громы и бури гения: это из русского сердца выхвачено! В торжественной песне, в эротической пьесе Державина найдете вы сии родные сердцу черты. Найдете и добродушие насмешки, и русский юмор, и родную шутку в образах. Посмотрите, например, на изображение Европы в 1789 году:
В те дни, как всюду, скороходом, Пред русским ты бежишь народом И лавры рвешь ему зимой, Стамбулу бороду ерошишь, Не Тавре ездишь чехардой, Задать Стокгольму перцу хочешь, Берлину фабришь ты усы, А Темзу в фижмы наряжаешь, Хохол Варшаве раздуваешь, Коптишь голландцам колбасы.
Прочтите карикатуры в «Фелице», прочтите «Истукан», «На умеренность», наконец описание русской пляски, русских девушек, цыганской пляски, «Заздравного орла», «Кружку» — русское ваше сердце зашевелится, если оно не лишено вовсе способности шевелиться. Только Крылов умел так по-русски шутить, только Пушкин так по-русски писать.
Этот руссизм, эта национальность Державина до сих пор были упускаемы из вида. Говоря о лирике Державина, все забывали в нем русского певца. Сочинения Державина исполнены русского духа, которого видом не видать, слыхом не слыхать у других мнимо-русских поэтов наших...
Если бы Державин был более знаком с русскою стариною, если бы он не увлекался ложным об ней понятием, по которому Карамзин полагал необходимым скрашивать родное наше даже в самой истории — может быть, ему суждено б было начать период истинно национальной поэзии нашей. Теперь — этот долг за Пушкиным. При Державине не наставало еще время русской литературной самобытности.
Как поэт-живописец Державин станет наряду с величайшими поэтами мира. Он весь в картинах: это русский снег, горящий лучами солнца. Из приведенных нами примеров можно уже видеть сие чудное свойство, свойство особенное жителей Севера. Вальтер Скотт* поэзии — гремит ли он негодованием против порока — это картина утра в доме вельможи; оплакивает ли смерть Потемкина — вся природа, все думы его облекаются в образы, и все собрано им — и Кончезерский водопад, и две копейки, которые кладут у русских на глаза покойника; говорит ли о суете мира — это сама смерть: она смотрит на величие мира, и — точит лезвие косы! Тщетно захотели бы мы исчислить все картины, все образы, начертанные Державиным — они бесчисленны. Пьесы самые ничтожные исполнены ими. Смотрите полные картины его в «Водопаде», «Утре», «Изображении Фелицы», «Вельможе», «Видении мурзы»— и на всю жизнь это свойство оставалось в поэзии Державина. Он пережил восторг свой, пережил величие дум, но до самой кончины был поэт-живописец неподражаемый. Прочтите его: «На смерть Мещерского», «Изображение