«…Но неужто, как и тогда, в допотопное, дореволюционное время, и вот теперь, при всех самых неожиданных обстоятельствах и потрясающих переменах, есть еще легковерные люди, которые слушают, одобряя и сочувствуя, и неужто ни война, повалившая уверенную гордую Европу, оправляющуюся с таким непомерным трудом, с таким отчаянным усильем пробующую встать на искалеченные обескровленные ноги, ведь нищета лезет из всех углов и прорех, и элегантный француз только необычайным искусством, математическим мастерством — какой-нибудь яркий платок или разноцветный пошетт! — прикрывает лохмотья, а расчетливый немец старается не обращать внимания, что вместо душистого традиционного кофейного духу с утра по Берлину подымается дохлый пар эрзацев, и неужели ни эта война — ведь, кажется, и дураку ясно! — ни революция, ни беда беженцев, а беженцы засорили весь мир, ни труд покорно несущих строй жизни, а жизнь стала еще тяжелее (знаете, в Европе можно просто пропасть у себя в комнате и без всякой огласки и шума, и никто не схватится, и никого не удивишь!) да! все это — ничто из этой мировой катастрофы, которая у всех на глазах, за эти годы, за эти столетия, прошедшие в годах, не перевернуло хоть столечко в мозгу человеков, чванящихся развитием своего мозга перед безмозглой обезьяной — и самое роковое событие, и самый искреннейший поступок человека (никто не убережется!) залепят грязью!»
Бывает иногда, что человек шутит, балагурит, «болтает»— и вдруг, ни с того ни с сего вспылит. Или без повода заплачет, или вдруг глубоко задумается… По этим мгновениям — особенно у людей сдержанных, склонных или склоненных жизнью к притворству,— только и можно узнать человека. По этой удивительной цитате, по неистовому ритму ее, мы и Ремизова узнаем. В сущности, его томит старая русская тоска о бунте, всепожирающий «огнь возмущения», неутолимое неудовольствие, полуиноческое, полуразбойничье. От монаха — умиление, славянское францисканство, «березки, лужицы, рощицы», нестеровско-зосимовская «Святая Русь», и дальше, глубже — подвижничество; от разбойника — дерзость, вызов, озорство, нигилизм к культуре. То и другое скрыто, притушено и только изредка прорывается. Но прорывается с такой силой, что ни ласковой воркотне, ни вкрадчивому говорку, ни безобидным анекдотцам больше не веришь, а слушая все это, только со смущением вспоминаешь, что недаром же Ремизов издавна слывет великим притворщиком, смутьяном «себе на уме». Любовь и ненависть его затаены, приручены, а дай он им волю, не сдержи он их диких порывов, он в мире камня на камне не оставил бы.
М. А. АЛДАНОВ. –
МОЛОДЫЕ ПОЭТЫ. –
ВСЕВ. ИВАНОВ. –
АНРИ ДЕ МОНТЕРЛАН. –
Г-ЖА ДЕ НОАЙЛЬ
1.В «Современных записках помещены последние главы «Заговора» М. Алданова. Роман печатается только в отрывках. Но и по отрывкам можно безошибочно судить о нем: ведь романы Алданова по природе своей «отрывочны». Они составлены из ряда ярких картин или эпизодов; каждый из эпизодов живет самостоятельной жизнью, все вместе они складываются в нечто цельное, – складываются, но не сливаются. Это отличительная черта алдановской манеры.
Несомненно, «Заговор» – лучший роман Алданова. О нем можно бы сказать то же, что обычно говорится о гетевской «Ифигении»: он перегружен достоинствами. Все удалось. Ни одного промаха, ни одной слабой или небрежной страницы. Читаешь с недоумением, то восхищаясь, то чуть ли не раздражаясь: ведь не машина же человек, должны же в его работе быть перебои? Наши русские писатели не напрасно же нас к этому издавна приучили? Но Алданову дела нет до русской традиции «падений» и «взлетов». Он движется уверенно и равномерно, на большой высоте держась без утомления и почти никогда с нее не спускаясь. При всем уважении к имени Алданова, у нас все-таки не вполне отдают себе отчет в степени его мастерства. По дурной русской привычке искать душу, одушевление, жизнь на поверхности художественного произведения, судить о «душе» чуть ли не по внешности печатной страницы, по количеству многоточий, восклицательных знаков и скобок, — короче, по стилистической распущенности, — у нас Алданова склонны считать умелым, трезвым, многоопытным «описателем» и только. Это крайне близорукое суждение. Брезгливость к дешевому «одушевлению» соединяется у Алданова с редким даром живой изобразительности. Ему пришлись не по вкусу советы писателя из «Чайки» — по одной какой-нибудь мелочи дать представление о целом. Целое для него остается целым. Как он его воспринимает, так и передает, – освещая все ровным светом, достигая в конце концов впечатления если и не наиболее острого, то наиболее длительного, наименее случайного. Бывают «editiones definitives». «Окончательным» хотелось бы назвать и роман Алданова. Нужна крайняя смелость, чтобы после него взяться писать о павловской эпохе.
Обращаю особенное внимание на главу об убийстве императора. В ней удивительно передана тревога той ночи, суматоха, суетня, безумие. Нет никакого интереса к самому действию, давно знакомому. И все-таки нельзя противиться овладевающими при чтении «ужасом и жалостью».
2.Если вы войдете в русский магазин и спросите:
– Нет ли чего нового?
– вам наверное, покажут две-три тоненькие книжечки: стихи. Не оскудевает русская поэзия! Ничего не выходит в свет, нет ни романов, ни повестей, ни журналов, ни даже учебников — ничего. Но стихи выходят. Это тем более трогательно и удивительно, что стихов никто, или почти никто, не покупает. Среди немногочисленных любителей новейшей поэзии одна книжка ходит по рукам и удовлетворяет общее любопытство.
Любопытство? Да, не более того. Никто не ждет от книжки молодого поэта наслаждения, или хотя бы удовольствия, или хотя бы только развлечения. Любопытно, кому новый пришелец подражает, Бальмонту или Пастернаку, нет ли у него чего-либо такого, над чем можно было бы посмеяться, — и только. Надо признаться, что такое отношение к себе наши молодые поэты заслужили всецело, и кого-либо укорять за безразличие им не приходится. Один поталантливее, другой бездарнее, один глупее, другой умнее, но все вместе — что они пишут, о чем они пишут, как они пишут! Руки опускаются.
Вот тоненькая книжка Кобякова. Таких книжек он выпустил за последние годы несколько. Та, что лежит передо мной, называется «Горечь». Слова как слова, по средней московской моде, довольно литературно, довольно затейливо. Читаешь без удивления. Но существует ли на свете хотя бы один человек, которому эти стихи могли бы что-нибудь дать? Сомневаюсь. Притом не сомневаюсь, что у Кобякова какое-то «содержание» есть, что дать своему читателю он что-либо и мог бы. (В первой его книжке – «Керамике» — чувствуется нечто, смутно похожее на «вдохновение»). Но он бессилен это сделать. Безразлично, кому Кобяков подражает, футурист он или акмеист, имажинист или неоклассик, и, право, не так уж важны эти формальные раздоры. Но поэзия начинается лишь с того момента, когда человек впервые оживил слова своим дыханием, заставил по-своему зазвучать все те же, всеми ежедневно повторяемые слова, как бы передавая в них частицу самого себя… Тут молодому стихотворцу легко обмануться. Он сам, конечно, слышит «свое», неповторимое в своих стихах, и ему кажется, что и другие должны слышать. Но не слышно ничего. «Темно и вяло». Если бы заострить, если бы обточить! И если бы поэт ощутил свое творческое безволие и полную, абсолютную никчемность таких строк:
Последний свист — гремящая стезя.
Я не напрасно в эту жизнь верил.
И слово горькое — его забыть нельзя,
И гром, и блеск, и дым дебаркадера.
Лететь бульварами в знакомые места:
Вчера, вчера! О, сколько лет осталось.
Кто о любви далекой не мечтал,
Играя в нежную, покорную усталость…
Повторяю, это совсем обычные в наши дни стихи. Их читаешь без всякого удивления. Но если бы они и все им подобные произведения привели к тому, что стихов никто не стал бы больше ни читать, ни слушать, — это было бы вполне естественно.
3.В майской книжечке «Красной нови» – крошечный, в три странички, рассказ Всеволода Иванова.
Чем больше Вс. Иванова читаешь, тем больше убеждаешься, что это настоящий художник. Каким образом удалось ему в последние годы так «выписаться», так вырасти – почти непостижимо.
«Сервиз» – вещь не вполне удавшаяся, если сравнить ее с рассказами из книги «Тайное тайных». Но след большого и глубокого дарования есть и в ней – это чувствуется сразу. Мне бы хотелось обратить внимание на то, что из всех молодых русских писателей только у Всев. Иванова есть что-то действительно «новое». О «новизне» в эти года писалось и говорилось чрезвычайно много вздора в России. При самом горячем желании, ее нельзя было отыскать ни у Пильняка, с его несносным жеманством, ни у кого вообще, кто ограничивался лишь заменой живой речи «художественным», «образным» волапюком, а по существу ничего нового в мире не увидел. Об этом я много раз писал и повторяться не стану. Всев. Иванов первый «добавляет» что-то к русской литературе, и про него с полным правом можно сказать, что он обогащает душу и ум читателя. Пришла старуха из церкви, легла на кровать и померла. Казалось бы, писать не о чем. Но настоящий талант видит то, чего «не поймет и не заметит» простой наблюдатель. Ткань жизни, которая взору обыкновенного человека доступна лишь в самых грубых чертах, для него не имеет тайн.