В юности он находился под влиянием толстовских идей, не ел мясного, отказался от денег. Для нравственного самоусовершенствования возлагал на себя множество труднейших задач, которые и выполнял методически.
Не дожидаясь призыва в армию, он вступил в нее вольноопределяющимся и выпросился в Порт-Артур, надеясь, по окончании службы, немедленно уехать в Палестину.
Но началась война, и он совершил в Порт-Артуре столько удивительных подвигов, что его наградили всеми четырьмя Георгиями, а также (хоть он и еврей) званием зауряд-прапорщика. Там он потерял левую руку и все же, несмотря на увечье, участвовал во многих отчаянных разведках.
Покойный генерал Кондратенко знал Трумпельдора лично, восхищался его сверхъестественной храбростью и, узнав о его представлении к Георгию, прислал ему поздравительную телеграмму.
«Когда Порт-Артур сдался, — сообщает мне родственник Трумпельдора, г. Аксельбант, — Трумпельдор вместе с остальным гарнизоном попал в плен, сейчас же основал маленькую школу грамотности (для русских солдат), которая скоро разрослась в большое учебное заведение, где обучались грамоте и другим предметам сотни рядовых всех национальностей».
Преданность еврейской националистической догме не отчудила его от русских товарищей. Он чувствовал к ним братскую приязнь и, кроме школы, где учил их грамоте, создал для них там же, в плену маленький солдатский театрик, где многие из них выступали артистами, а также издавал для них небольшую газету, сотрудниками и читателями которой были они же.
Георгиевские кресты и увечье обеспечили ему маленькую пенсию, и вот по освобождении из плена он подает в отставку и, взрослый мужчина, принимается зубрить Киселева, физику Краевича, латынь. В два-три года почти самоучкой он проходит весь гимназический курс. Поступает в университет, в Петроград, и, блестяще окончив его, тотчас же спешит в Палестину осуществлять свою давнишнюю мечту: нанимается простым батраком в одну из еврейских колоний, превращается в мужика-хлебороба и работает единственной уцелевшей рукой в винограднике, в поле, в саду.
Опростился по-толстовски на прародине.
Война разрушила еврейские колонии, и колонисты, бежав из Сиона, вступили в английскую армию, надеясь, что, освободившись от турецкого ига, они, в случае победы союзников, добьются возрождения Палестины под протекторатом Англии или Франции[266].
Охваченный с детства мечтою о сионской державе, безрукий солдат только этой минуты и ждал. Пасть за Палестину ему казалось сладчайшим уделом. Он вступил в ряды британской армии — в еврейскую Сионскую дружину. Там ему сразу дали высокий чин капитана и предложили обозную службу. Это предложение вначале оскорбило его, да и всех его товарищей-евреев. Они с энтузиазмом готовились к подвигам, а их посылают в обоз! Они рады были первые ринуться в бой, за свою Обетованную Землю, а их удерживают где-то в тылу! Но им объяснили, что английский обоз не в тылу, а в самых недрах действующих войск, в самой гуще кровавых событий, — и Трумпельдор уступил, а вместе с ним и другие солдаты.[267]
II
Это нежелание оставаться в тылу очень характерно для первоначальных горячих дней молодого сионского воинства. Потом горячность этих людей поостыла, когда выяснилось, что вместо Палестины им придется все время сражаться в Галлиполи, но в ту пору самый последний сефард был охвачен боевым энтузиазмом.
Один из этих энтузиастов, лейтенант Сионского отряда Соломон Беруль, писал в ту пору своему отцу:
«В еврейском отряде Берули должны идти в строй, а не в санитары. И я, конечно, в строю».
Товарищи Трумпельдора оказались достойны его. Отец Соломона Беруля прислал мне связку его удивительных писем; в них отпечатлелся тот высокий идеалистический дух, которым были охвачены эти сионские воины.
«Надо знать, — пишет отцу С. Беруль, — что еврейский обоз был единственным на всем фронте в течение недели, что он один на себе вынес всю тяжесть продовольствия десантных войск, что он работал 24 часа в сутки и что уже в первые дни он получил благодарность от главнокомандующего. А когда через некоторое время прибыли еще обозы и главнокомандующий предложил сионцам отдохнуть, они отказались. Когда они получили вторую благодарность и вторично им предложили отдохнуть, они ответили:
— Сионский легион уедет последним».
Вот какой был тогда подъем. Этим людям шепнули одно только слово «Палестина», и слово оказалось волшебным. Мы, христиане, и не подозревали, как оно неотразимо властительно над современными еврейскими душами.
Ведь этим людям никто не обещал Палестины; им только сказали: «может быть», и этого оказалось достаточно, они бросились в лютый огонь — и студенты, и профессора, и ремесленники, и полудикая арабская чернь, — все хотели умереть за Палестину и даже не за Палестину, а за одну только мечту о Палестине, за одно только право любить ее, молитвенно верить в нее.
«Поверь и поверьте все другие, — пишет Соломон Беруль отцу, — что сердце культурного студента и сердце дикого арабского прощелыги одинаково лежали там. Среди нас были всевозможнейшие представители современного общества, от окончивших университеты адвокатов, врачей, инженеров до самого низкого воришки. Короче говоря, мы были народ. Мы всегда воевали друг с другом по всем вопросам, по всем отраслям окружавшей нас жизни, но по вопросу о Палестине не было двух мнений. Мы все время друг друга ненавидели — я его за грязные руки, он меня за чистые, но одно слово „Палестина“, и мы снова старые братья — бней Исраэль[268]. Надо дожить, надо иметь счастье видеть эту картину объединения таких врагов, как мы, при одном посягательстве на имя Палестины. Я это видел и переживал. Третья и четвертая рота это был котел самых яростных распрей, вплоть до того, что один сефард подколол ножом ашкенази[269], но достаточно нам было бросить лозунг „Палестина“, и мы ушли из армии обнявшись».
Мечта о Палестине — их религия, их культ. Кроме этой мечты, у них нет ничего. Их сердца намагничены ею, как некогда сердца крестоносцев. Каждая строчка тех замечательных писем, которые я цитирую здесь, проникнута этой палестинской романтикой. Их автор — молодой офицер Вольной сионской дружины, участник экспедиции в Галлиполи. Он писал своему другу-отцу обо всем, что его волновало, а отец предоставил их мне. В них тоска по обетованной земле выразилась с удивительной силой.
«В Александрии за несколько часов до отъезда, — пишет лейтенант Беруль, — грузили на наш пароход жестянки для воды и разные приспособления для перевозки этих жестянок на мулах. При виде этих жестянок мы прямо-таки возликовали. Куда едем? Конечно, в Гаазу! Ибо где пустыня? Где нет воды? Где ее нужно подвозить на мулах? Конечно, в Палестине, в Гаазе. У всех сердце екало: Гааза, Гааза, Гааза. А когда мы приехали в Галлиполи, мои сефарды с ангельским видом спрашивали:
— Это что? Гааза, Яффа или Хайфа?»
Словом, Палестина для этих людей — центр всего мироздания; они, как лунатики, заворожены Палестиной, и стоило бы кликнуть клич, стоило бы, вместо Галлиполи, повести их в Сионскую землю, и со всего мира стеклись бы бойцы: из Америки, Италии, Швейцарии, из России, из Скандинавских стран, отовсюду. Об этом свидетельствует множество писем. Вот, напр., какое письмо получил я в июне 1915 г. от группы могилевского еврейства, после того, как в газете «Речь» была напечатана моя статья о Сионцах.
«От всего сердца просим вас написать полковнику Паттерсону, чтобы приехал к нам. Вся молодежь наша охотно поступит в его армию».
Это писано из Могилева, из Ставки! Даже там, в самом сердце российского воинства, в сгущенной русской боевой атмосфере, сидят мечтательные иностранцы и опьяняются грезами о какой-то несказанно прекрасной войне за какую-то неизреченно прекрасную землю. Они охотно умрут за Россию, но умереть за прародину — для них удесятеренное счастье.
Сидя в Могилеве, они чувствуют себя гражданами Яффы, Гаазы, Сиона!
«Для нас это не колония, а вся жизнь», — пишет о Палестине своему брату С. Беруль и требует от своих близких такой же пламенной влюбленности в нее. Отец этого горячего юноши, узнав о его вступлении в отряд, естественно, слегка заволновался — и юношу это очень задело: как смеет отец волноваться! — ведь если сын и умрет, то за Палестину! «Я понимаю еще мама, она женщина, но папа-то чего так заволновался?» — укоряет он отца в одном письме. «Признаться, мы, уходя на войну с надеждой драться за Палестину, ожидали иного от наших родителей; в частности, я ожидал иного от моего папаши. Я даже сожалел о том, что со мной нет Миши…»
Они уверены, что все им завидуют, — они искренне жалеют тех несчастных, которым не выпало на долю блаженства сразиться за Обетованную Землю!