Центральным эпизодом новой части «Солдат» является собрание у учителя Мокея Васильевича Глаголева. Собрание — общественно-политического характера. Должен был прибыть на него из Москвы некий Гулдобин, «глубокий ум», стремящийся создать и организовать кадры новой государственной интеллигенции. Но глубокий ум задержался в дороге, и заседание происходит без него. Философствуют местные захолустные силы: сам учитель, затем священник, прочувственно размышляющий о народе-богоносце со ссылками на Шеллинга, Байрона и даже на Штирнера, затем огородник Балунов, признанный мудрец, «самородок». Капитан Бураев слушает их речи со скукой. Правда, речи не особенно содержательны, а главное — не новы. Но как картина — это собрание интересно.
Шмелев очень неровный, но все-таки большой и часто глубокий художник. Ему сильнее всего недостает чувства меры и того неуловимого, неопределимого свойства, которое условно называется «вкусом». В любовных сценах это ощущается мучительно и, как на несчастье, Шмелев к таким сценам чувствует все большее и большее влечение. Чуть только дойдет действие до какой-нибудь «милой головки» или «роскошных мраморных плеч», как уж нет конца лирике, и привычный, остро-выразительный, резкий живой шмелевский стиль размякает, становясь похожим на самые сомнительные образцы.
«Повесть о сестре» Мих. Осоргина должна быть окончена в следующем номере журнала. Можно поэтому отложить суждение о ней без того, чтобы это суждение откладывалось на времена неопределенно-отдаленные, как обычно бывает в подобных случаях.
Пока скажу только несколько беглых слов относительно «общего впечатления», не претендуя на то, чтобы придать этим словам характер отрицательной оценки или проверенного, твердого мнения. Повесть легко и ярко написана, но оставляет не очень прочный след в памяти. Это как бы вообще «детство», какое-то среднее, примерное, традиционное «детство», со средними детскими невзгодами и радостями, потом с безотчетными юношескими мечтами и предчувствиями. Именно этих страниц про «куклу Анна-Иванну», про задумчивую «маму», про ворчливо-нежную няню, про катания с гор, про многое другое, наконец, — именно этих страниц мы, конечно, еще не читали. Но они кажутся давно знакомыми. Есть один только эпизод в повести, вполне своеобразный и сразу останавливающий внимание: это ночная игра в карты брата с сестрой. Здесь осоргинские люди вдруг становятся совершенно живыми. Найдена черта, делающая «человека вообще», «юношу вообще» индивидуальностью, — и обще-жизненную сцену сценой неповторимо и единственно жизненной.
В повести все время чувствуется авторское умиление, авторское волнение. Умиление над чем, волнение о чем? О молодости, можно ответить коротко. Это постоянная тема Осоргина. Ему все исчезнувшее в личном существовании, все «безвозвратное» кажется очаровательным, и, вспоминая это безвозвратное, он ищет прежней, старой радости и находит лишь новую грусть. Обычная, впрочем, судьба всех воспоминаний.
«Защита Лужина», роман В. Сирина — окончен. О нем мне пришлось писать уже два раза, в плане, так сказать, гадательном или предположительном. Но теперь, прочтя роман до конца, я остаюсь при прежнем мнении.
Это вещь бесспорно талантливая, местами блестящая, почти всегда остроумная, но более замечательная и более занимательная внешне, чем внутренне. Она как бы лишена «музыки». Ее читаешь скорее с любопытством, нежели с подлинным интересом. Но, как говорится, «спасибо и за это». Новых даровитых и литературно-грамотных авторов у нас немного. Сирин, несомненно, один из заметных среди них.
Лучшей частью романа все же были первые его главы. С тех пор как полусумасшедшего Лужина подобрали ночью на улице какие-то сердобольные немцы, напряжение действия начинает слабеть, и слабеет оно до конца. Сирин это сам чувствует, по-видимому. Показательно, что в заключительных главах романа у него появляется нечто вроде «интермедии»: советская дама из Ленинграда, крайне недовольная Европой и особенно европейским театром. Сам по себе портрет забавен и меток, но в скупом на слова и на образы, в исключительно психологическом, а никак не бытовом сиринском романе он неожидан и даже неуместен. Эта мелко-беллетристическая «вставная картинка» выдает растерянность автора. По счастью, его герою уже недолго жить, и спасительное самоубийство, оплот и опора всех романистов, из трудного положения Сирина выручает.
В оправдание писателя можно сказать, что замысел его сложен. Он осложняется еще тем, что Сирин сбивается на «клинический случай». Пожалуй, именно из-за этого его роман более любопытен, чем интересен. Ему не хватает общности — необходимой для того, чтобы мы за Лужиным не только следили, но и сжились с ним. Это — полная противоположность Осоргину, это — другая крайность. Мало ли что бывает на свете? Бывает, что и знаменитый шахматист сходит с ума и выбрасывается из окна на мостовую. Нужна огромная творческая сила, чтобы читатель перестал быть «безучастным зрителем» этого странного и редкостного происшествия. Мне думается, что такой силы у Сирина нет. Но доказательством его таланта может служить то, что даже и в этом трудном, похожем на какую-то теорему, романе отдельных удач, отдельных первоклассных страниц у него немало.
Остаются стихи.
Первое стихотворение Георгия Иванова очень хорошо. Это вообще одно из его лучших стихотворений. В нем как будто ничего не сказано, и в то же время сказано очень много. Именно в таких случаях — и только в таких — стихи, действительно, получают «право на существование». Это не ряд мыслей, изложенных размеренной речью и снабженных рифмами. Это нечто непереложимое на обычный язык, и, действительно, здесь отсутствует граница, где кончается форма и начинается содержание. Второе стихотворение того же поэта менее значительно. Оно приятно, — но и только.
Стихи Поплавского, как всегда, полны прелести и полны промахов. На этот раз в них даже какой-то избыток прелести. «Звуков сладких» так много, что невольно ищешь хоть одно грубое и жесткое звуковое сочетание, хоть одно слово, не слишком нарядное и не слишком красивое. Тщетные поиски. Но певучий или — как говорили символисты — «напевный» дар этого молодого поэта так исключителен, что ему прощаешь приторность его стиля.
Наоборот, у Андрея Блоха стиль чист и опрятен. Придраться можно только к тому, что если уж передавать в стихах разговорную речь, то надо делать это так, как делал, например, Некрасов или в последние десятилетия Ахматова — т.е. сохраняя «разговорность». Но это бы еще не беда. Хуже то, что стихотворение малокровно и бледно донельзя. И гладкость его это впечатление лишь подчеркивает.
В стихах Голенищева-Кутузова основное свойство — противоречие между торжественной глубиной мыслей и литературной наивностью их выражения. Приведу лишь первые две строчки:
Возмездья сын, во тьме пресуществленья
Мятется скорбный дух…
Долгий, долгий путь предстоит еще проделать поэту, прежде чем мятеж его скорбного духа хоть сколько-нибудь отразится в его стихах.
Московское издательство «Федерация» объявило о выпуске серии книг, в которых, большей полнотой будут отражены все основные течения в области критики».
Читатель будто бы хочет разобраться в современных критических спорах. «Федерация» намерена ему в этом деле помочь.
Трудно сказать, действительно ли существу в России люди, которые в такой помощи нуждаются. Поверить этому трудно. Споры в советской критике идут нескончаемые, но они так примитивны, и сущность их так ясна, что разберется в них любой школьник. «Федерация» пишет о «самых различных направлениях» в критике. Это, конечно, ерунда: никаких направлений в русской критике сейчас нет, и они невозможны. Есть одна только критика — марксистская (или псевдомарксистская), и все разногласия в ней происходят по одному только вопросу: кто лучше Маркса понял, кто вернее истолковал и применил на деле редкие и, надо сознаться, довольно убогие мысли Ленина о литературе. Никаких других споров нет. Могла бы, пожалуй, возникнуть борьба у марксистов с формалистами, но формалисты от нее благоразумно воздерживаются, и это им тем легче, что от всяких выводов они отказывались всегда. Подсчитать, сколько раз слово «да» встречается у Лермонтова или объяснить, «как сделана» комедия Грибоедова, – на это они согласны. Но больше ничто их не интересует…
В общем, современная советская критика представляет собой печальное зрелище, какое только можно себе представить. Ничтожество и подхалимство окончательно в ней восторжествовали. Никогда ничего подобного Россия в своей литературе еще не видала и, дай Бог, никогда не увидит больше. Были ведь и среди коммунистических критиков люди неглупые, а главное, — независимые: Воронский, например. Но ему давно пришлось умолкнуть. Был в «Красной нови» Тальников — далеко не орел, но все-таки критик, что-то соображавший. Исчез и он. Остались только проходимцы вроде Авербаха. Попробуйте с Авербахом поспорить. Вы немедленно окажетесь идеологом кулачества, проводником правого уклона, врагом пролетариата, отзовистом, хвостистом или наплевистом, — и вам твердо дано будет понять, что «рабочий класс к своим противникам беспощаден». К взаимной раздаче подобных комплиментов и к взаимным угрозам вся литературная полемика сейчас в России и свелась.