В христианстве по-соловьевски западные и восточные мистики вполне мирно уживаются со Христом и светлое будущее человечества представляется как Вселенская церковь, возглавляемая единым первосвященником, «папой». Сам философ за несколько лет до смерти тайно принял в Москве католичество, чем мистически примирил обе церкви — западную и восточную.
Теперь о поэзии Соловьева.
Мне очень нравятся такие соловьевские строки периода его работы над «Историей Теократии»:
От родных многоводных Халдейских равнин,
От нагорных лугов Арамейской земли,
От Харрана, где дожил до поздних седин,
И от Ура, где юные годы текли, —
Не на год лишь один,
Не на много годин,
А на вечные веки уйди.
Мне вообще очень много нравится в поэзии Владимира Соловьева, всегда мощной, всегда живой, правда, не всегда глуповатой, как завещал нам великий Пушкин.
Как мечта любого актера — сыграть роль Гамлета, так и для переводчика вершина переводческой деятельности — поэмы Гомера. Но если Гамлета можно сыграть неважно — в конце концов даже у актеров талантливых случаются срывы, — то величайший литературный памятник, переведенный кустарным способом и ради прибыли растиражированный издателем, будет выглядеть, как мозоль на теле, и делать больно разборчивому читателю.
Только двум отечественным переводчикам повезло с переложением классика на родной язык — Гнедичу и Жуковскому. Другие до них как-то не дотянули, хотя потратили не год и не два на работу со знаменитым первоисточником. Другие — это Минский и Вересаев. Переводы их вполне крепкие и вполне филологически правильные, но… Вот в этом-то таинственном «но» и заключается великая разница.
И Жуковский, подаривший нам «Одиссею», и Гнедич, перелопативший «Илиаду», — ни тот, ни другой не считали фотографическую точность главным достоинством переводчика. То есть они вообще не считали дословное воспроизведение первоисточника делом нужным. Жуковский утверждал буквально следующее: «Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник». Соперник, конечно, автору. И перевел-то он Гомера не с древнегреческого — с немецкого. И мелодии-то у него далеки от эллинских. И все же Пушкин назвал не кого-нибудь а Жуковского «гением перевода».
Гнедич же поражает прежде всего своей мощью. Он придумал архаический мир из слов, и мир этот задышал, зажил. Трудно русскому читателю представить себе другую Древнюю Грецию, чем та, которую нафантазировал Гнедич. Да в общем-то и не хочется. То есть представить можно. Но все равно мы будем возвращаться туда, на дикие берега Илиона, где боги помогают живым, а судьба человеческая не более чем игрушка в божественных закулисных играх.
«Поэмы Оссиана» Дж. Макферсона
Кто не слыхал рассказов Оссиана, не пробовал старинного вина, тому советую настоятельно: во-первых, прочитать эту книжку, а во-вторых, немедленно выпить. Причем именно в последовательности, мною указанной, — сначала прочитать, потом выпить.
А то получится, как у пушкинского Онегина, который наверняка не послушался моего совета из будущего и нарушил порядок действий. В результате, когда Ленский «читал, забывшись, между тем отрывки северных поэм», Евгений, его товарищ по деревенским прогулкам, в поэмах этих почти ничего не понял (см. А. С. Пушкин. «Евгений Онегин», глава вторая, строфа XVI).
В действительности никакого Оссиана в природе не существовало. Этот древний северный автор плод фантазии автора более современного, хоть и тоже довольно старого, — англичанина Джеймса Макферсона (XVIII век). Поэмами сочинения Макферсона называются лишь условно. Это «не что иное, как собрание более или менее ритмически выдержанной и лексически примитивной английской прозы» (В. Набоков).
Что касается содержания поэм и их воздействия на читательское сознание, то опять-таки невозможно не удержаться и не украсть у того же Набокова соответствующее моменту определение. Вот оно:
Короли Морвена, их синие щиты, скрытые горной дымкой в посещаемых духами зарослях вереска, гипнотизирующие повторы смутных, непонятных эпитетов, звучные, отраженные скалистым эхом имена героев, размытые очертания легендарных событий — все это заполняло романтическое сознание туманной магией, столь не похожей на плоские колоннады классического театрального задника в век «хорошего вкуса» и «здравого смысла».
Вообще же поэмы Макферсона оказали такое фантастическое влияние на русскую литературу и жизнь, что примеров, как благотворных, так и сомнительных, можно привести много.
Самый первый, приходящий на ум, это «Руслан и Людмила» Пушкина, куда перекочевали Оссиановы персонажи — Фингал, ставший в поэме Финном, Мойна, превратившаяся в Наину, Рейтамир, переделанный на Ратмира.
И у Жуковского таких персонажей толпы. И Мальвина в «Золотом ключике» тоже вышла из Макферсоновой поэмы.
Это примеры литературные.
Что касается примеров из жизни — пожалуйста, имеются и такие. Самый яркий — это, конечно, всем знакомый «фингал», иначе «синяк под глазом». Выражение ведет начало от Оссианова героя Фингала, отличавшегося воинственностью и вспыльчивостью, результатом которых были частые кровоподтеки на физиономиях у окружающих.
Вот, собственно, у меня и всё. Остальное узнавайте из первоисточника.
«Правдивое комическое жизнеописание Франсиона» Ш. Сореля.
Авантюрный роман Сореля хорош уже одной своей безыскусностью.
Была глубокая ночь, когда некий старикашка по имени Валентин, держа под мышкой большой узел, вышел из Бургундского замка в халате и красном ночном колпаке…
Одно начало романа, только что процитированное, вызывает у читателя смех. Во всяком случае, у меня — вызывает. Сразу хочется узнать, куда же этот старикашка отправился в такое мрачное время суток, да в придачу еще в ночном колпаке революционного красного цвета, да плюс еще держа под мышкой какой-то непростой узел.
Отправился же он в сухой темный ров, опоясывающий стену замка, с целью совершить там некий колдовской обряд, имеющий своей целью восстановить утраченную мужскую силу, необходимую ему (а старикашка был не кто иной как управитель оного замка), чтобы удовлетворять по ночам свою молодую жену Лорету. И вот, когда все необходимые ритуалы были соблюдены и оставалось только обнять дерево со словами: «Буду я обнимать свою жену так же бойко, как обнимаю я этот вяз», — некто неизвестный навалился на Валентина сзади и крепко привязал его веревками к дереву.
Конечно же, это был пройдоха и плут Франсион, намеренно давший старому рогоносцу такой нелепый совет исключительно для того, чтобы самому позабавиться в эту ночь с женой управителя.
Но самое интересное впереди. Лорета ждет Франсиона, Франсион взбирается по веревочной лестнице к Лорете, но почему-то попадает в объятья к Катрине, которую управитель совсем недавно из милости взял в служанки. Катрина же оказывается вообще не Катрина, а мужчина, переодетый в девушку. Лорета, поджидая любовника, открывает на стук окно, но принимает вместо Франсиона другого, грабителя по имени Оливье. Тот, воспользовавшись ночной темнотой, не противится тому, что его с спутали с Франсионом, и предается любовным утехам с ничего не подозревающей женой управителя. И так далее, и тому подобное.
Одним словом, комедия ошибок. Грубоватая, озорная, лукавая, данная в замечательном переводе Ярхо, мастера, подарившего отечественному читателю такие литературные уникумы, как комедии Аристофана, «Сатирикон» Петрония и многие другие шедевры.
«Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского
«Лет десять тому назад, — пишет художник Владимир Шинкарев в предисловии к книге-альбому с репродукциями своих работ с выставки с характерным названием „Всемирная литература“, — осенним вечером я увидел у метро картонный плакатик, на котором крупным старомодным шрифтом значилось: „Ужасы Достоевского“. Под плакатиком стояла будка с отверстием, куда зритель всовывал голову и наблюдал ужасы. Желающие посмотреть даже образовали небольшую очередь — заплатив 20 копеек, они несколько секунд созерцали что-то и, заметно повеселевшие, отходили. Естественно, я тоже посмотрел. На маленькой сцене без декораций, на фоне нехитрого задника (окно, комод, кровать) стояла деревянная кукла размером со стандартную Барби, одетая в черное платьице и платочек. Угрожающе урча, как самокат, на сцену выдвинулась другая кукла, несущая в руках топор. Доехав до первой куклы, она передернулась и тюкнулась об нее всем туловищем и топором: раздался звук щелбана, и старуха-процентщица (как догадывался любой зритель) резко наклонилась назад, почти коснувшись головой пола. С довольным уханьем Раскольников попятился и покинул сцену».