Кому они предпочтены? Откуда такое предпочтение? Простенький эпизод из «Впрок» поможет это понять.
Наш странник попадает в сельхозартель имени Награжденных Героев. «Десятки новых отремонтированных хозяйственных помещений в плановом разумном порядке были расположены по усадьбе: три больших жилых дома находились несколько в стороне от служб, вероятно, для лучших санитарно-гигиенических условий <…> Члены артели героев, устроенной по образцу якобы коммуны, имели спокойный чистоплотный вид <…> В артели было всего два трактора. Все работы совершались вековыми старинными способами; хорошие же результаты объяснялись крайним трудолюбием, дружной организацией и скупостью к своей продукции артельщиков». Всем хороша артель, кабы не заподазривающее словечко «якобы». К тому же узнаем, что создана она еще в 1923 году ветеранами Гражданской войны – плод свободного кооперативного движения, мечта Чаянова, так сказать. Но рассказчик обрушивает на артель гнев, сам на какую-то минуту выступая в роли человека со «штемпелями». Артель эта вопреки требованиям Рика и сельских партячеек не хочет, оказывается, пополнять свои ряды «бедняками-активистами», «ибо для правления хороши были только старые, сжившиеся между собой люди»; так основатели артели, «герои битв с белогвардейцами стали хозяйственными рачителями и врагами окрестной бедноты». Видимо, умозаключает рассказчик, они «были героями не от классовых органических свойств, а от каких-то мгновенных условий фронта, то есть не помня себя, а теперь они эксплуатировали свои нечаянные подвиги со все ухваткой буржуазной мелочи». Какие только каменья не бросает «душевный бедняк» в эту «роскошно-производительную артель новорастущих феодалов»: тут и «скопческий дух делячества», и «святое ханжеское соблюдение принципа добровольности», и «хитрая скрытная борьба с партией и бедняками за сохранение только для себя своего удела». Колеблешься, прежде чем принять всё это за чистую монету, тем более, что слово Платонова – как всегда, двусмысленное, использующее чужие реченья будто свои, но не до конца свои – позволяет длить эти колебания до бесконечности. Но монета все-таки чистая, ибо нет для Платонова худшего греха, нежели «сохранение только для себя своего удела» (мы сегодня на такую высокорентабельную артель, верно, молились бы, радуясь, что ее «эгоизм» увеличивает национальный продукт…). Рассказчик между тем заглядывает в грядущее, когда эта заманчиво крепкая, но «ханжеско-деляческая артель станет большевистской. Что же будет, если снабдить ее тракторами, удобрениями, приложить к ее угодьям, вместо сухого рачительства, ударный труд, [290] сменить имущественного скопца на большевика и агронома и, главное, сделать артель действительно трудовым товариществом крестьян-бедняков?» «Главное», выходит, сменить хозяйственные стимулы на те, которые рассказчику, и Платонову, представляются этически безупречными (ударный труд» вместо рачительства) – и благо приумножится! «Мужик всю свою жизнь копил капитализм», – в «Котловане» так думает революционный инвалид Жачев, но напомню тут мнение О. Михайлова, что душевно Платонов «сам является героем собственного произведения».
Безусловно, и Платонов, и Заболоцкий связывали с коллективизацией какие-то свои заветные социальные и метафизические ожидания. [291] Сын агронома и мелиоратор отнеслись к перевороту в землепользовании не как практики, а как философы будущего. Платонову виделось падение последней бастилии эгоистического интереса, рождение нового человека, радостно растворенного в общем, вплоть до обобществления телесных членов. «Чего зря колхозные ноги бить?» – говорит один из коллектива «Доброе начало» другому, без нужды посылающему его проведать лошадей. Ноги уже не его собственные и тем ему дороги. Семен Кучум в своем колхозе сдельно оплачивает только труд «взрослых людей, испорченных империализмом», а «молодежь не нуждалась в сдельщине», «колхозники в возрасте пятнадцати-двадцати лет работали с предельным напряжением сил и не имели надобности в каком-то подгоняющем принуждении»; «советская юность не знает причин для избежания труда, разве что лишь когда переутомится или влюбится». Впереди, возможно, мерцали иные планеты и звездные миры, федоровские воскрешения, но главным был этот этический переворот, расплавление брони «небратства» вокруг «я». «Даешь душу!» («Усомнившийся Макар») – и душу, общую на всех.
Заболоцкий предвкушал освобождение из пут урбанизма, новую пастораль («Младенцы в глиняные дудки / Дудят, размазывая грязь, / И вечер цвета незабудки / Плывет по воздуху, смеясь»), а в дальнейшем – повышение всех уровней живого бытия: растения – до животного, животного – до разумной твари, человека – до эфирного жителя, свободного от грубой физиологии. Оба мечтали о преодолении не только социального, но и природного неравенства. «Корова в формулах и лентах», которая «печет пирог из элементов», в которой пробудилось от дремоты и развилось ее «неполное сознанье», – это тот же порожденный капитализмом дурак Пашка, кого следует «бросить в котел культурной революции, сжечь на нем кожу невежества, добраться до самых костей рабства, влезть под череп психологии и налить ему во все дырья наше идеологическое вещество», после чего он дорастет до великого человека. Операция вываривания дурака в колхозном котле, как видим, совершенно сказочная (не менее, чем сказочны герои-смертники в «Школе жуков» Заболоцкого, добровольно отдающие свое мозговое вещество насекомой меньшой братии). Расстояние от трактора на коллективном поле, церкви, «забитой бревнышком навозным», лампочки на столбе и прочих весьма элементарных «ростков будущего» до всех этих свершений можно было покрыть только на крыльях сказки-небывалыцины с ее усмешливым «не любо – не слушай, а врать не мешай» – и в то же время (ведь сказка волшебная!) на крыльях магии. Притом расстояние это преодолевалось несколько натужно, была в поле фантазии и доля вынужденного самообмана, – еще и отсюда всяческие гротескные вибрации.
Тут-то замечаются расхождения прозаика и поэта со своим временем, расхождения утопистов с практиками, что последними было признано непростительным. На знамени практиков «технического большевизма» сквозь все официальные лозунги проступали атакующие понятия: «наука» и «государство». Под наукой имелся в виду крайний рационализм и конструктивизм, игнорирующий тайну вселенной, то, что «природа есть обитель», и видящий в ней склад сырья, под государством – тоталитарная власть, не оставляющая места общественности (а не только личности). Технике как таковой по сути предназначалась роль всего лишь средства, применяемого в видах «научно обоснованного» «государственного строительства», поэтому неточно было бы называть (как готовы сделать К. Мяло и И. Шафаревич) весь этот пафос «великого перелома» – технократическим.
Магическая утопия Платонова и Заболоцкого, выросшая из общего с «переломщиками» революционного корня, тем не менее не пожелала совпасть ни с новым рационализмом, ни с новым этатизмом, когда те были в зените своего влияния. «Платонов обожал конкретную технику, но сторонился науки», – вспоминает Гумилевский, – «<…> рассудочное и отвлеченное не умещалось в нем». «Конкретная техника» была для него живой, как «железный конь» и «чугунный вол» для Заболоцкого, она была как бы плодом интуитивных догадок и озарений, которые позволяют людям, чутким к жизни, приручать ее скрытые энергии. Все это люди простые, неученые, чья голова не перевешивает умных рук, чья изобретательность происходит от верного взгляда на целое (таковы умельцы в хронике «Впрок», таков же противопоставленный «научному человеку» «усомнившийся Макар», который при беглом взгляде на незнакомое строительство быстрехонько сообразил «кишку» для бетонного раствора). По Платонову, – тут писатель совпадает с Н. А. Федоровым, – мертвит не техника, а неверно направленная наука: инженер Прушевский в «Котловане», «седой от счета природы человек», «весь мир <…> представлял мертвым телом». Как Солдат в поэме Заболоцкого, он – «дитя рассудка, от рожденья нездоров» (этот упрек «предков» Солдату поэт оставляет неоспоренным); как тоскующий Лодейников в другой поэме, он может сказать о себе: «В душе моей идет сражение / Природы, зренья и науки <…> Я различаю только знаки / Домов, растений и собак <…> Не мир живой, на тысячу ладов / Поющий, прыгающий, думающий, ясный, / Но мир, испорченный сознанием отцов, / Искусственный, немой и безобразный <…> О, если бы хоть раз на землю посмотреть».