— Не плачь, Мишуня, смотри, какую конфетку я тебе дам, — ласково сказала Наташа, присаживаясь среди детей на корточки и обнимая всех сразу.
— Не надо мне твои конфетки! Папа мне другие купит.
И, уже безудержно рыдая, мальчик выговорил сквозь слезы своим неповоротливым языком что-то похожее на фразу, которую он не раз слышал раньше от матери:
— Где мой дорогой Иван Иванович?
— Замолчи! — с сердцем оборвала Варя, сразу поняв лепет сына, больно уколовший ее.
— Не буду молчать! Хочу в Москву-у, к папе!
— Ох, как соскучился, батюшка мой! — раздался басовитый голос Егоровны, незаметно вошедшей в комнату.
— Соску-соску-чи-ил-ся!
— Тотту-тоту-ти илтя! — Раздраженно передразнила Варя, но в голосе ее тоже прозвенели близкие слезы.
— Иди ко мне, батюшка, мы с тобой на саночках, на салазочках…
— Балуете вы мне его! — ожесточенно хмурясь, сказала Варя.
Не было сейчас на свете никакого дорогого Ивана Ивановича! Если уж он променял ее и сынишку на другую женщину, то даже упоминание о нем стало ей ненавистно. Сына озлоблять она не будет. Он сам потом разберется, кто прав, кто виноват. Но ей не надо сожалений о прошлом! Не надо! Варя сжала кулаки, взглянула на них. До смешного маленькие! А как Иван Иванович надевал ей на руку браслет с бирюзой. Голубой цвет — верность! Вот тебе и верность на всю жизнь! С тех пор как расстались, Варя ни разу не надела этот подарок, доставивший ей когда-то столько радости. Забывать так забывать. И лежит где-то далеко, за тридевять земель, золотой браслет с голубыми камнями, замкнутый, как и Варино сердце.
— Маленького можно побаловать, — урчала, точно медведица, Егоровна, утирая сморщенной ладонью слезные ручьи с Мишуткиных щек. — До чего уревелся парнишка!
— А у вас много детей было? — спросила Наташа, снова наваливаясь всем телом на стол и расправляя сложенную вдвое материю.
— Всех-то много было, а вырастила троих. Верно старые люди говорили: земля велика, ее не уполнишь! Да ведь мы необразованные были тогда, грамоте-то не знали. Сколь бог пошлет, столь и родишь! Так всю бабью жизнь и ходили со вздернутым подолом. Только и дело: носили да хоронили. — Старушка подперла щеку ладонью, уперев острый локоток в ладонь другой руки, прижатой над животом, повздыхала горестно, глядя на понуренную головку Мишутки. — Кто бедно жил, так не дюже жалели их, младенцев-то: прибрал бог, и ладно. Вечно в работе, дите без пригляду. Начавкаешь ему черного хлеба в тряпку. Ревет себе! Мукота! Люто нужда давила.
— Кто тебя давил? — протяжно всхлипывая, спросил Мишутка. — Медведь, да?
— Нужда, лапушка! Это другой раз похуже медведя. Ты ее не знаешь и знать не будешь, а я хлебнула вдоволь. Мы у казаков вроде сибирских инородцев считались — богова скотина, вековечные батраки. Только и увидела свет, когда троих последних детей вырастила. Хорошие угадали ребятки, а и тех война отняла.
— Один-то вернулся, — напомнила Наташа, знавшая историю Егоровны со слов мужа.
— Вернулся, да его жененка не схотела со мной жить. — Егоровна еще раз, краем фартука, отерла Мишуткины щеки, присела к столу, щурясь, всмотрелась в рисунок фланели, пощупала ее.
— Веселенькая какая да мяконькая! Тепло девчаткам будет. Бельишко бы еще такое. Материнское сердце — полна сума забот. Всего боится, всего страшится, так бы и держала своего цыпленка под крылышком. Ан хвать, ему там тесно: он на прясло взлететь норовит.
— А вы в колхозе жили? — спросила Варя, знавшая отчаянно смелых деревенских ребятишек; вот уж непохоже, чтобы их там держали «под крылышком»!
— В колхозе. Как же, мы со стариком вступили с самого первоначатия! Подходящий был колхоз. Когда старик помер, не дали мне с детишками по миру пойти. Всех своих последышков вырастила и выучила. Старший в армию пошел, стал кадровым командиром, другой в эмтээсе на тракторе работал. Добрый был до меня, да бабенка ему попалась нравная, и он ушел примаком к ней во двор. И опять я справилась: изба своя, хлеб есть. Работала на птицеферме по силе-возможности. Хорошо у меня куры водились! А тут младший сынок подрос. Парень тихий, работящий, семилетнюю школу кончил и при всей своей молодости был назначен полевым бригадиром. Хорошо жили, да вступило ему в голову пойти в летную школу. Я как узнала, сну-покою лишилась. Что слез пролила! У нас в то лето соседкин сын, тоже летчик, разбился. Вот и сказала я своему Ванюшке: «Брось ты эту затею! Иди ты в техникум по сельскому нашему хозяйству. Милое дело — агроном либо зоотехник. Будешь похаживать по земле возле меня да возле детишков своих: женишься, дай срок». Смирный был парень-то, поддался. Год прошел, другой. Застрял мой Ванюшка в полеводах. Я и рада, а тут хлоп — война! И загремело. И покатилось. Завыли бабы от похоронок. Одних оплакивают, других провожают. Сжирала народ война! Дошел черед и до моего младшего сына.
Басовитый голос Егоровны понизился до сиплого шепота, и она умолкла, крепко сжав губы и устремив в сторону остановившийся взгляд. Только теперь молодые женщины увидели, какие у нее скорбные, исплаканные, провалившиеся в орбитах глаза, какие горькие морщины в углах рта. Но она тут же встрепенулась:
— Стану помирать, привидится мне, как провожала я Ванюшку, — от смерти отряхнусь! Вышел он со двора в белой рубашечке, за плечами котомка, я следом иду. Со всей деревни ребята, сверстники его, собрались в улице, тоже с котомками. Ехать всем в район, а тут машина поломалась, и двинулись наши новобранцы в степь пешечком. Догонит, мол, шофер, как наладит. Стою я у околицы вместе с другими бабами, машу руками, слезами душусь. Жара. Пыль да ветер. По степи черные вихри так и гуляют. Уходит мой Ванюшка с котомочкой на белой рубахе… Остановится, помашет мне, и опять эта котомочка в глазах. Так и запомнился.
— Что же с ним случилось? — спросила Варя, которую опахнуло холодом от простого рассказа старухи.
— А то и случилось, что встретили их на дороге гитлеровские летчики и посекли из пулеметов. Мало кто остался в живых… И моего сквозь котомку, сквозь белую его рубашечку насквозь прострелили. Я его сама домой привезла. Сама обмыла, и на стол положила, и трое суток возле него сидела, все прощенья просила.
— За что же… прощение-то?
— За то, что я ему добрый путь загородила, — ровным голосом сказала Егоровна, разглаживая наивно веселую фланельку жесткими от работы руками. — Сама обезоружила парня. То бы он этих разбойников на самолете с пушкой встретил, а то будто ягненок на волков наткнулся. Ну, и растерзали. Вот и выходит, что бабья наша жалость материнская другой раз детям вроде камня на шею. Нам бы их поближе к дому, поспокойней бы, а люди-то вон горами двигают, моря сами делают. Сидели бы тоже возле материных юбок — ничего бы такого небось не сотворили. Мишутка, пойдем со мной, батюшка, проветрись маленько, — позвала Егоровна, поглядев на мальчика, все еще пыхтевшего в стороне от девчонок. — Ишь натутуршился! — добавила она со слабой улыбкой, но глаза ее снова тепло засветились. — Поехали с орехами, поехали с калеными, — тихонько, полубасом завела она, и Мишутка бросился к ней так, будто она уже сидела на санках.
37
«Обезоружила парня» — эта мысль о материнской вине Егоровны не оставляла Варю, пока она помогала Наташе сметывать и сшивать раскроенные лоскутки. «Конечно, каждая мать, желая добра своему ребенку, старается отвоевать ему в жизни спокойное место. В этом мы, женщины, все, пожалуй, грешны! — Наколов палец иголкой, Варя посмотрела на Наташу, совершенно увлеченную работой. — Куда она определит своих девочек? В геологи? Тяжело! Горными инженерами? Опасно! Электромонтерами? Сгореть могут. Но ведь можно сгореть и дома, лежа на печи! Хорошо, когда молодежь сама пробивает себе дорогу, ничего не боясь, ни на кого не оглядываясь».
Платья наконец были готовы и примерены. Получилось очень славно, и даже Мишутка, вернувшийся с гулянья, одобрил работу матерей и попросил сшить ему кисетик из лоскутков. Правда, через несколько минут от кисетика и звания не осталось: мальчик перекроил его по-своему.
«Такого цыпленка не удержишь под крылышком», — подумала Варя, терпеливо на этот раз выдерживая атаки маленького непоседы. «Не толчет, так мелет», — сказала о нем вчера Егоровна. Удивительная старуха: сколько в ней жизнерадостности! И снова звенели в ушах Вари ее горестные слова: «Обезоружила парня».
«Что это я сегодня?» — подивилась Варя, глядя, как Мишутка после позднего обеда начал закручивать прядку волос над коротенькой челкой.
Стоял он, крепкий и широкий, словно запорожец, в своих теплых шароварах, мирно смотрел на очередную ссору девочек и машинально навивал, накручивал на палец тоненький хвостик. Жесткие волосы его нелегко поддавались этой операции, но он сразу привычно находил нужную прядку, и она, закрученная спиралью, соскользнув, укладывалась колечком над прямыми волосами. В постели он так и засыпал с этим завитком на пальце, а сейчас вдруг ввязался в ссору, забегал, загудел. Вот уже, разгулявшись, покатил по полу опрокинутый табурет, изображая не то машину, не то паровоз, а надо лбом торчала хотя и развившаяся, но издали приметная прядка. Значит, пора спать буяну.