Цель у Л. Андреева была, как мне кажется, не столько литературная, сколь феерическая, театральная. Некогда драматург задавался мыслью учить своих сограждан через посредство лицедеев, которых звали «техниками Диониса», т. е. ремесленниками искусства. Трагик учил истинному смыслу мифов, как теперь катехизатор учит детей понимать молитвы и заповеди. Когда миновала пора творчества, выдвинулись актеры — век творчества сменился веком интерпретации. Современник Аристотеля, актер Полос так высоко ставил свое искусство, что, когда ему надо было изобразить глубокое страдание и заразить зрителей волнением при виде чужой скорби, он принес на сцену урну с пеплом собственного сына, и никогда, конечно, рыдание не было таким непосредственным — среди праздничной толпы. Но в наше время для Леонида Андреева драма от трагиков и даже лицедеев перешла и уже давно — еще ниже, в руки декораторов, бутафоров, Мейерхольдов[170]… И это не случайность в этом проявилась эволюция театра и театрального искусства и, может быть, обещающая в будущем небывалый блеск и даже умственное наслаждение. Л. Андреев, по-моему, искал сценических эффектов — прежде всего.
Улыбающееся сумасшествие герцога, которое началось в нем гораздо ранее, чем он видит масок, — его объективированная Андреевым галлюцинация и мука — в литературном отношении продолжает черствое, рационалистическое, гелертерское сумасшествие автора «Записок».[171] Там не имелось в виду декоратора, и потому можно было ограничиться развитием символа «решетки», сумасшествием, возникшим на почве идеи побега, сумасшествия, экзальтированного тайным пороком. Здесь в «Масках» надо было удовлетворить фигурантов, дать заработок театральным плотникам, а, главное, окрылить фантазию «товарища-мейерхольда». Были времена, когда Фидий[172] был только банаусос, т. е. ремесленник с ремешком на лбу — Фидий! Теперь ремесло отыгрывается на Станиславских и Мейерхольдах: теория «трех единств» отвергнута, чтоб уступить место теории «трех стен».
Переходя к мелочам, отмечу, что уже в первой сцене герцог — вполне сумасшедший человек… Его преследует кошмар темноты; башню и дорогу он приказывает залить светом. Сумасшествие его только незаметно, потому что автор еще не объективировал его сценически, не разделил его на десятки жестов, ужимок, замаскированных Страхов, лицедействующих Отчаяний; не заменил еще его лишь прикрыто привычным благообразием тягостной душевной дисгармонии — дикою музыкой второй картины.
Не без искусства Леонид Андреев поставил рядом с герцогом его влюбленную жену: она так очарована своим еще не остывшим желанием, что не может видеть, что любит больного, что целует отвратительного умственного калеку. Шут оригинален, но поневоле, кажется. Л. Андреев очень талантлив, но он совершенно лишен гения — от природы. В нем нет ни зерна безумия и юмора. Его шут — печальный, блеклый, завистливый, негениальный, почти истерический шут XX в., но по-своему новый и нам близкий…
Вот такими представляются мне «Маски». Их литературное начало у Брет-Гарта и особенно у Эдгара По.
Ваш И. Анненский.
31. XII <1905>[174]
Ц<арское> С<ело>,
Захаржевская, д. Панпушко
В Вашем пении вчера звучали совсем новые ноты… Что Вы переживаете? Вы знаете, что была минута, когда я, — не слушая Вас, нет, а вспоминая потом, как Вы пели, плакал. Я ехал один в снежной мгле, и глаза мои горели от слез, которые не упали, но, застлав мне снежную ночь, захолодели, самому мне смешные и досадные. Ведь я, может быть, и ошибаюсь… Да я, наверное, ошибаюсь… Это не была скорбь, это не была разлука, это не было даже воспоминание; это было серьезное и вместе с тем робкое искание примирения, это была какая-то жуткая, минутная, может быть, но покорность и усталость, усталость, усталость…
Господи, как глуп я был в сетованиях на банальность романсов, на эти муки и улыбки, похожие между собой, как… красавицы «Нивы».[175] Что увидишь ты, гордец, в венецианском зеркале, кроме той же собственной, осточертевшей тебе… улыбки?.. И чего-чего не покажет тебе самое грубое, самое пузырчатое стекло? Смотри — целый мир… Да, поверь же ты хоть на пять минут, что ты не один. Банальность романса, это — прозрачное стекло. Слушай в нем минуту, слушай минутную думу поющей. Сумасшедший, ведь — это откровение.
Ну, кто там мог понимать? «Зови любовь мечтою, Но дай и мне мечтать». Да разве тут была в эту минуту одна Ваша душа? Одна Ваша печаль? Это — было прозрение божественно-мелодичной печали и в мою душу, и в его… и в ее душу… Но это надо пережить… И вчера я пережил жгучую минуту прозрения, вместе с Вами ее пережил. Как я Вас благодарю, милая Нина… Мне больно за Вас, но я и безмерно рад за Вас — за ту светлую дверь «сладкозвучности и понимания», которая открылась вчера в Вашем сердце.
Вы не пели, Вы творили вчера.
Ваш И. А.
30. I 1909
Простите, дорогой Анатолий Андреевич, но я не имею средств дать Вам взаймы денег, о которых Вы просите.
Очень жалко, что до сих пор не получил экземпляров. Затем, ввиду того что я приступаю к печатанию «Второй книги отражений», а издание «Б<елого> К<амня>» — не знаю, как его назвать теперь — сборник или журнал? по-видимому, задержалось, я настоятельно прошу Вас, Анатолий Андреевич, вернуть мне тексты моих двух статей «Мечтатели и избранник» и «Юмор Лермонтова». Я и так слишком долго затянул выпуск сборника. К тому же с помещением статей произошло недоразумение. Редакция «Б<елого> К<амня>» напечатала «Символы крас<оты>» [177] ранее, чем первую главу, по соображениям, для меня совершенно непонятным и хотя у меня между статьями есть ближайшая и тесная связь.
Пожалуйста же, Анатолий Андреевич, не замедлите высылкой мне текстов этих двух статей. Они мне крайне нужны.
Искренне преданный Вам
И. Анненский.
6. II 1909
Ц<арское> С<ело>,
Захаржевская, д. Панпушко
Милая Танюша, Благодарю тебя за присылку мне билета[179] и за желание видеть меня Фонтанка, 83.
Взвесив соблазн видеть тебя и удовольствие поговорить еще, может быть, с несколькими интересными людьми, с одной стороны, и перспективу вечера, где Достоевский был бы лишь поводом для партийных перебранок и пикировок, да для вытья на луну всевозможных Мережковских и Меделянских пуделей — я решил все же, что не имею права отнимать вечер от занятий. О, нет никакого сомнения, что если бы предстоял разговор о Дост<оевском>, я бы приехал и, вероятно, стал бы тоже говорить. Но что Столпнеру[180] Дост<оевский>? Или Мякотину?[181] Или Блоку?[182] Для них это не то, что для нас, — не высокая проблема, нецелый источник мыслей и загадок, а лишь знамя, даже менее, — орифламма, — и это еще в лучшем случае, а то так и прямо-таки деталь в собственном страдании, в том, что я, вы понимаете, я… Мы говорим на разных языках со всеми ними или почти со всеми. Я жадно ищу понять и учиться. Но для меня не было бы более торжественного и блаженного дня, когда бы я разбил последнего идола. Освобожденная, пустая и все еще жадно лижущая пламенем черные стены свои душа — вот чего я хочу. А ведь для них сомнение, это — риторический прием. Ведь он, каналья, все решил и только тебя испытывает, а ну?! а ну?!..
О разговорах партийных я не говорю. Очень серьезные, может быть трагические даже, когда они связаны с делом, они мне всегда в собраниях характера, т<ак> сказать, академического представляются чем-то вроде идей Жюля Верна, ступенью выше тостов и ступенью ниже шахматных турниров. Но политиков все же нельзя не уважать. Это люди мысли, люди отвлеченности. Они безмерно выше Мережковских уже по одному тому, что у тех, у Мережковских, именно отвлеченности-то и нет, что у них только инстинкты да самовлюбленность проклятая, что у них не мысль, а золотое кольцо на галстуке. С эсдеком можно грызться, даже нельзя не грызться, иначе он глотку перервет, — но в Блоке ведь можно только увязнуть. Искать бога — Фонтанка 83. Срывать аплодисменты на боге… на совести. Искать бога по пятницам… Какой цинизм!
. . . . .
Не принимай этого, милая, впрочем, au serieux.[183] Я сержусь на этих людей, — но разве я могу поручиться, что стою больше самого малого из них? Конечно, нет. Пусть они это сами не ищут, но они ведь тоже жертвы, ведь и они — лишь слабые отражения ничего иного, как того же Исканья. В них, через них, через их самодовольство и кривлянье ищет истины все, что молчит, что молится и что хотело бы молиться… но в чьей покорности живет скрежет и проклятие…