Артамонов Владимир
Теги: Великая Отечественная война , литературоведение
«ЛГ»-досье
Андрей Михайлович Турков – критик и литературовед. Родился в 1924 г. в г. Мытищи Московской области. Участник Великой Отечественной войны. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (1950). Автор книг о Салтыкове-Щедрин wbr /wbr е, Чехове, Блоке, Твардовском.
– Андрей Михайлович, 75 лет прошло с начала Великой Отечественной войны. В современной русской литературе вы – один из немногих фронтовиков…
– Я предпочитаю слово «участник» в данном случае, потому что у меня всего лишь скромная, так сказать, военная биография.
– Теперь 22 июня – День памяти и скорби. Но для вас это еще и вполне конкретный прожитый день. Помните его?
– Вы знаете, очень хорошо помню этот день, потому что я накануне ходил на прекрасный спектакль в театр Ермоловой. Два спектакля играли по Шекспиру в те дни: «Сон в летнюю ночь» шел в Театре Советской армии, а второй – в старом помещении театра Ермоловой, на Дмитровке.
– Вы школьником были?
– В школе ещё учился, да. Посмотрел спектакль, вечером лил страшный дождь, я по дороге промок очень сильно, приехал к себе домой на Арбат и лёг спать. Проснулся я, значит, где-то часов примерно в десять, а на кухне уже сидела первая жена моего дяди – она была врач и подлежала мобилизации. У неё имелось предписание – приехать в Барановичи в случае войны. И она уже сидела над списком, что ей надо с собой взять, потому что утром моему дяде Николаю Александровичу Краевскому позвонил его учитель, академик медицины Давыдовский, и сказал: «Коля, включай приёмник, Гитлер говорит». Это было утром, очень рано.
– Получается, утром 22-го?
– 22-го, да. И поэтому мы уже знали, что произошло.
– Извините, как понять «Гитлер говорит»?
– А это Давыдовский поймал немецкую волну. А где-то, по-моему, числа 2-го мы уже ехали в эшелоне на Смоленщину. Я окончил девять классов только что. С нами ехали студенты, вахтанговцы, щукинцы…
– То есть как ополченцы? Их уже мобилизовали?
– Нет, именно нас мобилизовали для рытья противотанковых рвов. И мы там были, вероятно, месяц с лишним, а потом вышло распоряжение, чтобы десятиклассников отправляли доучиваться, и мы вернулись в Москву. Я вернулся в столицу, окончил на следующий год школу и поступил в Литературный институт.
– В Литинститут на кого?
– Я писал стихи, довольно слабенькие. Временами кто-нибудь с фронта приезжал… Например, Сурков, выступал Женя Агранович, поэт Иван Бауков… Однажды на наш семинар (меня как раз обсуждали, сильно ругали за стихи) приехал человек с немецкой фамилией Трауберг, а псевдоним у него был Курбатов. И вот меня раздраконили, а он говорит: «А мне понравились строчки «Стоят леса, воды набравши в рот». И я понял: для меня эти строчки были… ну в общем, я не вкладывал в них особого смысла, а он был разведчик, и для него леса, дождливые да тревожно тихие, понимаете, он в это вложил собственное ощущение.
– А мастер кто был?
– Тогда – Илья Сельвинский. Он работал в армейской газете, но когда его отпускали на побывку, приезжал и вёл семинар.
– Вы до поступления в Литинститут на кого ориентировались из поэтов? Были у вас кумиры?
– Вы знаете, тогда только что вышла книжка Симонова, маленький сборничек «С тобой и без тебя», со знаменитым стихотворением «Жди меня».
– Это в 41-м она появилась?
– Может, даже в 42-м, точно не скажу.
– Но вы успели перед поступлением её прочесть?
– Да. Потом, когда я ушёл в армию, в 43-м году под Калугой, – нас еще не повели вперед – прочел только вышедшую, неполную ещё книжку, ту, которая потом была связана со мной на всю жизнь, – это «Василий Тёркин». Должен вам сказать, что я, совершенно зелёный юнец, тогда ещё по-настоящему эту книжку не оценил. Правда, в ней уже была одна из лучших глав – «Переправа».
– Но вы знали, что есть такой поэт Твардовский?
– Фамилию я знал. Но даже не помню, честно говоря, читал ли я «Страну Муравию», хотя он уже получил за неё Сталинскую премию, был награждён орденом Ленина. Кого ещё я знал из поэтов тех лет? Пришёл как-то к нам в Литинститут Семен Гудзенко, который был ранен и долечивался в Москве, пришёл и прочёл нам своё стихотворение «Перед атакой»: «Когда на смерть идут – поют, а перед этим можно плакать», со знаменитыми строчками «Будь проклят сорок первый год – и вмерзшая в снега пехота…» – это произвело очень сильное впечатление, его сразу очень поддержал Эренбург.
– А какое у вас к Сельвинскому, к мастеру, отношение было?
– Видите ли, он не был моим любимым поэтом. Я знал, что это крупная величина, но даже, по-моему, целый ряд его вещей тогда еще не читал. Я довольно медленно развивался …
– То есть только искали себя?
– Даже не себя искал, просто ещё в литературе не очень разбирался.
– То есть поэтому и пошли учиться, чтобы и фактические какие-то знания получить, кругозор расширить?
– Ну конечно. Атмосфера была очень хорошая в институте, был у нас профессор-языков wbr /wbr ед Александр Александрович Реформатский, знаменитый лингвист – для меня он на всю жизнь оказался очень близким, дорогим человеком, у меня до сих пор сохранились, уже с его дочерью, добрые отношения. Хорошая была атмосфера в Литинституте.
– Нравы либеральные были или кто-то из писателей, тот же Мандельштам, замалчивался?
– Я вам скажу так: в эту пору, 42-й – 43-й год, я не помню, были ли на слуху у нас стихи Мандельштама, а когда я вернулся после ранения в 45-ом, можно было слышать Григория Поженяна, с упоением декламирующего Гумилёва, которого, как вы знаете, не издавали и не печатали. Я хорошо помню, как вдруг Володя Солоухин читает «Нас не так на земле качало…» – это стихи Бориса Корнилова, который тоже расстрелян и его не существует официально.
– А, скажем, Павел Васильев?
– Тот как-то меньше. Вот Гумилёв, ну и, естественно, Блок.
– И Ахматову студенты читали?
– Ахматову тоже, бесспорно. Были те, кто просто упивался ею, и потрясением стало постановление о «Звезде» и «Ленинграде» 1946 года, кое-кто дрогнул. Хорошо помню, как один мой однокурсник, ныне уже давно покойный, писал какие-то стихи антиахматовские, я помню даже строчки какие-то… «Ваш домик с пачками любовных писем, / С гаданьями о собственной судьбе / От планов пятилетки независим – / Живите сами по себе». Хотя до этого он же с восторгом декламировал Ахматову. Ну, знаете, все же были молоды и могли поверить в это дело.
– Сейчас почему-то немыслимо представить стихи в горячей точке, в этих многочисленных локальных конфликтах. Как появился феномен поэзии в армейских газетах?
– Понимаете, другая обстановка была. Во-первых, присутствовала общая вера в победу, и, конечно, ощущалось отвращение к фашизму и, в общем, были и гнев, и чувство мести. Из комплекса этих чувств и вырастали стихи Симонова, Исаковского, Твардовского. На Ленинградском фронте родился как поэт Михаил Дудин. Сначала он был на Ханко, на полуострове, помните, та знаменитая история?
– Гангут?
– Гангут, совершенно верно. Ханко, Гангут. И когда их эвакуировали оттуда, Дудин попал на теплоход, который получил страшные пробоины от мины и начал тонуть. Чудом спаслись. В Ленинграде он написал, может быть, лучшие стихи, вплоть до «Соловьёв». О блокаде замечательно написал Александр Крон, очень хороший был драматург. В Ленинграде он провёл всю блокаду, и у него есть замечательный образ в одной из статей, по-моему, она вошла в книжку его воспоминаний, если не ошибаюсь: представьте город, где перестали ездить на трамваях, потому что трамваи не ходят, и люди еле могут идти, потому что они голодны и бессильны. И вот, в тех брошенных домах, оставленных квартирах, холодных, мёртвых – что было живо? Радио! И звучали выступления Ольги Берггольц, настоящей героини Ленинграда.
– Вместо хлеба насущного – духовная пища. Значит, и культура внесла свой вклад в дело победы?
– Да, огромный. Крон писал о том, как идешь по улице – и висит над тобой радиоточка, тарелка, как её называют. Идёшь, значит, а она тебя сопровождает. Потом кончилась зона её слышимости, но ты уже подошел к следующей точке, теперь там слышен тот же самый голос, скажем, Берггольц или Вишневского. Я всегда думал, что наша литература тогда была тоже вроде такого радио. Допустим, переставал на какое-то время читатель встречать по каким-то причинам одного поэта, но другой уже появлялся.
– В армейских газетах?
– В армейских тоже. «Тёркина» печатали частями и в газете, и в журнале «Красноармеец», а потом эти стихи попадали на страницы «Правды» и в журнал «Знамя», где поэма выходила такими большими кусками. Это очень поднимало дух! Представьте себе: 42-й год, август месяц, даже сентябрь. Немцы вплотную подошли к Сталинграду, на Кавказ рвутся. Грянул страшный сталинский приказ «Ни шагу назад», где обвиняется вся наша армия чуть ли не в отступничестве, преступлении перед Родиной, даже такая жёсткая формулировка. И в такой момент появляются первые главы «Тёркина», где вдруг этот человек, на которого только что кричали… Когда-то Сурков в одном стихотворении говорил о том, что на солдата все кричат, от мала до велика. И появляется глава – она называлась «Перед боем» – со строчками об отступающем бойце: «Шел он серый, бородатый, и, цепляясь за порог, заходил в любую хату, будто в чём-то виноватый перед ней, а что он мог?» Понимаете, такое движение навстречу солдатской доле…