Повинуясь одному и тому же закону, пух летает, а свинец падает.
При отсутствии плана и срока, аршина и часов, развитие в природе, в истории не то что не может отклониться, но должно беспрестанно отклоняться, следуя всякому влиянию и в силу своей беспечной страдательности, происходящей от отсутствия определенных целей. В отдельном организме иногда отклонение дает себя знать болью, и тут часто боль является слишком поздним предостережением. Сложные, сводные организмы сбиваются с своих диагоналей и уносятся по скатам, вовсе не замечая ни дороги, ни опасности благодаря смене поколений. Возможность остановить отклонившееся, удержать забежавшее или нагнать его очень мала и мало желается; желание предполагало бы всякий раз сознание и цель.
Сознание, с своей стороны, очень далеко от практического приложения. Боль не лечит, а вызывает леченье. Патология может быть хороша, а терапия скверная; можно вовсе не знать медицины и ясно видеть болезнь. Требование лекарства от человека, указывающего на какое-нибудь зло, чрезвычайно опрометчиво. Христиане, плакавшие о грехах мира сего, социалисты, раскрывшие раны быта общественного, и мы, недовольные, неблагодарные дети цивилизации, мы вовсе не врачи – мы боль; что выйдет из нашего кряхтения и стона, мы не знаем – но боль заявлена.
Перед нами цивилизация, последовательно развившаяся на безземельном пролетариате, на безусловном праве собственника над собственностию. То, что ей пророчил Сиэе, то и случилось: среднее состояние сделалось всем – на условии владеть чем-нибудь. Знаем ли мы, как выйти из мещанского государства в государство народное или нет, все же мы имеем право считать мещанское государство односторонним развитием, уродством.
Под словом «уродства», «болезни» мы обыкновенно разумеем что-то неестественное, противозаконное, не отдавая себе отчета, что уродство и болезнь естественнее нормального состояния, представляющего алгебраическую формулу организма, отвлечение, обобщение, идеал, собранный из разных частностей исключением случайностей. Отклонение и уродство подзаконны тому же закону как и организмы; в ту минуту, когда бы они освободились от него, организм бы умер. Но сверх общей подзаконности они еще состоят на особых правах, имеют свои частные законы, последствия которых опять-таки мы имеем право выводить, без всяких ортопедических возможностей поправлять. Видя, что у жирафа передняя часть развита односторонне, мы могли догадаться, что это развитие сделано на счет задней части и что в силу этого в его организме непременно будет ряд недостатков, соответствующих его одностороннему развитию, но которые для него естественны и относительно нормальны.
Переднюю часть европейского камелеопардала составляет мещанство, об этом можно бы было спорить, если б дело не было так очевидно; но однажды согласившись в этом, нельзя не видать всех последствий такого господства лавки и промышленности. Ясно, что кормчий этого мира будет купец и что он поставит на всех его проявлениях свою торговую марку. Против него равно будет несостоятельна нелепость родовой аристократии и несчастье родового пролетариата. Правительство должно умереть с голоду или сделаться его приказчиком; у него на пристяжке пойдут его товарищи по непроизводительности, опекуны несовершеннолетнего рода человеческого – адвокаты, судьи, нотариусы и пр. Вместе с его господством разовьется понижение всего нравственного быта, и Ст. Милль, например, вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем; мы к этому прибавим: и не одна Англия.
Может, какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как и вынесет ли его старое тело или нет? Этого я не знаю, да и Ст. Милль не знает. Опыт нас проучил; осторожнее Маццини, мы смиренно держимся точки зрения прозектора. Лекарств не знаем, да и в хирургию мало верим.
Мне же особенно посчастливилось – место в анатомическом театре досталось славное и возле самой клиники; не стоило смотреть в атлас, ни ходить на лекции парламентской терапии и метафизической патологии: болезнь, смерть и разложение совершались перед глазами.
Агония Июльской монархии, тиф папства, преждевременное рождение республики и ее смерть, за февральскими сумерками Июньские дни, вся Европа в припадке лунатизма, сорвавшаяся с крыши Пантеона в полицейскую лужу! И потом десять лет в обширнейшем музее патологической анатомии – на лондонской выставке образцов всех прогрессивных партий в Европе, рядом с туземными образцами всех консерватизмов со времен иудейских первосвященников до шотландских пуритан.
Десять лет!
Был досуг всмотреться в эту жизнь, в то, что делалось вокруг; но мое мнение не изменилось с тех пор, как в сорок восьмом году я осмелился, еще с некоторым ужасом, разобрать на лбу этих людей цицероновское «vixerunt!» [226].
С каждым годом я бьюсь более и более об непонимание здешних людей, об их равнодушие ко всем интересам, ко всем истинам, об легкомысленную ветреность их старого ума, об невозможность растолковать им, что рутина не есть безапелляционный критериум и привычка – не доказательство. Иногда я приостанавливаюсь, мне кажется, что худшее время прошло, я стараюсь быть непоследовательным: мне кажется, например, будто сгнетенное слово во Франции вырастает в мысль… я жду, надеюсь… бывает же иногда и исключение… будто что-то брезжит… нет, ничего!
И этого никто не чувствует… на тебя смотрят с какой-то жалостью, как на поврежденного… мне только случилось встречать старых стариков, как-то очень грустно качавших седой головой.
Этим старикам было, видимо, неловко с своими чужими, т. е. с сыновьями и внучатами…
…Да, саго mio [227], есть еще в здешней жизни великий тип для поэта – тип вовсе непочатый… Тот художник, который здесь всмотрится в дедов и внучат, в отцов и детей и безбоязненно, беспощадно воплотит их в черную, страшную поэму, тот будет надгробный лауреат этого мира.
Тип этот – тип Дон-Кихота революции, старика 89-го года, доживающего свой век на хлебах своих внучат, разбогатевших французских мещан, – он не раз наводил на меня ужас и тоску.
Ты подумай об нем, и у тебя волос станет дыбом.
Isle of Wight, 20 июля 1862
…Фу, какое отвратительное лето: холод, темнота, слякоть, постоянные ветры, нервы раздражены, носовая перепонка тоже, и все это продолжается три месяца, а пред ними были семь предшественников их, по ту сторону вступления в знак Овна!
Наконец-то солнце явилось на безоблачном небе. Море разгладилось и блестит, я сижу у своего окна, в крошечной ферме, и не могу наглядеться – так давно я не видел солнца и дали. Сегодня даже тепло. Я просто обрадовался, увидя, что природа еще цела, зато пир горой: