В серьёзных статьях и необязательных разговорах приходится сталкиваться с противопоставлением Вадима Кожинова и Сергея Аверинцева как филологов и мыслителей, представляющих два конфликтных полюса русского гуманитарного сознания: Кожинов – славянофил, Аверинцев – западник, один – сторонник русского тоталитаризма и агрессивного православия, другой – европеец-экуменист с католическим уклоном, Кожинов – новый Леонтьев, Аверинцев – новый Соловьев. В том, что они – разные мыслители, в том, что у каждого свой взгляд на христианство и его судьбу в мире, – есть правда, но мы хотим сделать акцент на другом: на необходимости Вадима Кожинова и Сергея Аверинцева для современной России в целом, для отечественного гуманитарного знания в частности.
Сорок лет назад Кожинов и Аверинцев показали, что теория литературы – это не область абстракций и терминологической избыточности, а познание основных законов, которые соединяют эстетику с этикой и религией, позволяют читателю, не расставаясь с филологической дисциплиной, стать мыслителем, не только определяющим сознание текста или художественного процесса, но и сообщающим о перспективах этого сознания. Даже сейчас, когда в филологии все позволено, их творческая независимость удивляет. Свобода и христианская устремлённость раннего Аверинцева – в избранных им темах. Свобода раннего Кожинова – в особом стиле раскрытия тем, вроде бы не имеющих прямого отношения к христианству.
Пишет Георгий Чистяков: "Сергей Сергеевич был первым в Москве человеком, в своих университетских лекциях открыто заговорившим о Боге. Осенью 1970 года он читал их по субботам в новом тогда здании на Воробьёвых горах в огромной аудитории, где тогда яблоку было негде упасть. Его византийская эстетика, основанная на самом высоком и в высшей степени профессиональном филологическом анализе, была в то же время настоящей проповедью Слова Божьего и христианской веры. Каждому слушателю из этих лекций сразу становилось ясно, что лектор не просто знает Евангелие и святоотеческую традицию, но сам верит в Бога".
Аверинцев добился возможности говорить о библейских и византийских текстах без сопутствующей атеистической критики. Его статьи в энциклопедиях и энциклопедических словарях были настоящим введением в христианскую философию, приобщением к библейскому сюжету, который одним своим явлением в советских книгах менял вектор идеологического движения, вёл читателя к религиозной традиции. Статья "Древнееврейская литература" в первом томе "Истории всемирной литературы" была кратким, но безусловно целостным представлением Ветхого Завета как духовного памятника. Там же была опубликована статья "Истоки и развитие раннехристианской литературы". Уже здесь вполне проявился авторский метод – исследование поэтики как платформы для теологических выводов, который позволил Сергею Бочарову говорить об Аверинцеве как "светском проповеднике", об удачном поиске "интеллигентской почвы" в противовес знаменитой "беспочвенности" – одной из психологических основ русских катастроф XX века.
Филология для Сергея Аверинцева - "служба понимания", поэтому ей "принадлежит весь человеческий мир". Никакой риторики, свободной от постоянного поиска смысла. Отсутствие штампов и столь важного для рубежа 60-70-х годов советского контекста. Стремление в малом пространстве текста, не выходя за пределы одной научной статьи, показать движение и встречу двух принципов освоения мира и самопознания. Всё это отличает работу "Греческая "литература" и ближневосточная "словесность": античное и библейское мышление представлены как равновеликие области культуры. После прочтения статьи о "греческом" и "ближневосточном" читатель понимал: хочешь "литературы" в её раскрепощающей необязательности – ищи и постигай античность; стремишься к творчеству жизни, к религиозной вере – обратись к библейской "словесности".
Формально оставаясь в сфере поэтики, решая проблемы стиля, С.С. Аверинцев показал, что Библия – не "литература", несмотря на развитый сюжет и художественную речь. Впрочем, и поэтика для Аверинцева – не обособленная художественность, а творчество жизни, выразившее себя в тексте. "Поэтика ранневизантийской литературы" (пожалуй, самая значительная его книга) – не рациональный анализ жанров восточного средневековья, а становление православного сознания в духовных поэмах, в житиях святых и монашеских поучениях, в литургическом творчестве.
Главные работы раннего Кожинова – "Фабула, сюжет, композиция" и "Роман – эпос нового времени" – о неисчерпаемости художественного произведения, о невозможности рационального захвата смысла, превращения смысла в простой знак. Христианство здесь – внутренняя свобода, избавляющая от морализаторства и внешнего контроля за духовной жизнью. Мысль как сущностная категория романа способствует его открытости. К этой идее часто обращается и В.В. Кожинов: "роман не имеет "законченности", заранее данной структуры и самоудовлетворённости", "в глубоком смысле роман вообще не имеет конца, завершения – и в этом ясно выражается внутренняя сущность жанра", "роман в определённом смысле всегда является "незаконченным", разомкнутым, а не закруглённым жанром". Как никакой другой жанр, роман требует читательского усилия, высокого уровня свободы воспринимающего сознания – не просто интерпретации, а особого переживания, душевно-интеллектуальной деятельности, которая должна привести к значительным контактам с романным миром. Для этого жанра характерна неуловимость (что часто раздражает рационального читателя), несводимость к формулам, к фабульной канве текста. Роман "покушается на монопольное право жизни создавать", – пишет Кожинов. Но если для Д.Лукача роман – "эпопея обезбоженного мира", способ воплощения "демонической психологии" героя, то для Кожинова очевиден христианский потенциал романа, что подтверждает анализ "Преступления и наказания".
И Кожинов, и Аверинцев выводят читателя на просторы "большого времени". Теория литературы, особенно обращение к категориям сюжета и жанра, становится основой для оформления собственной философии. На этом пути есть свои закономерности. Присутствие "большого времени" не оставляет шансов на успокоение в узкой специализации, на превращение литературоведения в станок по написанию статей, сохраняющихся лишь в обязательных отчётах о научной деятельности. И Кожинов, и Аверинцев начинают с поэтики литературы. Далее пути расходятся. Из поэтики Аверинцев находит выход в богословие: в конце жизни произносит церковные проповеди, его последняя работа – перевод синоптических Евангелий и комментарий к ним. Кожинов оставляет теорию литературы ради историософии. Стоит зайти на интернет- сайты, посвящённые Кожинову, чтобы убедиться: всем интересен Кожинов как автор работ об истории России; теоретические и критические труды (к нашему большому сожалению!) не так популярны. Это относится и к Аверинцеву: статью "Греческая "литература" и ближневосточная "словесность" в интернете найти не удалось.
Читая работы Аверинцева, мы видим, как христианство – прежде всего, священные книги Ветхого и Нового Завета, а также тексты, ставшие основой Священного Предания, – предстает как словесность, доступная для филологического изучения, более того, требующая такого подхода для укрепления веры и согласования её с разумом.
Читая Кожинова, мы знакомимся с другим методом: словесность и история – "Дон Кихот" и романы Достоевского, стихи Тютчева, поэмы Кузнецова и события национального прошлого – предстают христианством в совершенных образах литературы и истории. Аверинцев идёт от религиозных первоисточников, показывая их художественную красоту, привлекая читателя к православной традиции гармонией и сюжетным совершенством библейских и византийских текстов. Кожинов работает с материалом менее благополучным – с романами и стихами, войнами и революциями, показывая действие законов, сближающих с христианским знанием о мире и человеке.
В обоих случаях перед нами пути, которые могут показаться опасными тем, кто превыше всего дорожит религиозной "буквой", считая, что сохранение ритуала – самый надежный способ сбережения Бога как в мире внешнем, так и в мире внутреннем. Драматизм всегда нарастает там, где христианин переходит от цитирования библейских первоисточников и произнесения Символа веры к свободному слову о судьбе человека, о смысле его присутствия в мире, в котором цитированием и строгим соблюдением ритуала ограничиться не удается.
Когда филология совершает касание религии, богословский разум сразу же встает на защиту, опасаясь ереси, скрывающейся в красивой риторике. Ведь можно, читая Аверинцева, спросить себя не без опаски: а почему христианство предстаёт здесь не религией с необходимой моральной нормативностью, а поэтикой, распыляющей определенность? Ведь даже А.Ф. Лосев – свободный из свободных – восклицал: "Только зачем Аверинцев занимается такими пустяками, как поэтика?" Читая Кожинова, можно удивиться тому, как понимание религии значительно усложняется в историософии автора, в его стремлении увидеть "русского Христа", снова и снова переживающего русскую трагедию.