Не секрет, что люди церковные подчас настороженно относятся и к Сергею Аверинцеву, и к Вадиму Кожинову. Нередко их поиск представляется излишним, слишком мирским. Первого иногда называют экуменистом или католиком, второго – националистом. Аверинцева часто сближают с Владимиром Соловьевым: общие симпатии к западному христианству, отказ от специального погружения в национальное предание, высокий философский уровень речи, интерес к художественной литературе. Кожинова видят новым Константином Леонтьевым: суровое отношение к прогрессу, возвышение византийского Востока над современным Западом, становление христианской мысли в историософском поиске.
В действительности, разумеется, все сложнее: Аверинцев никогда не занимался концепциями религиозного соединения России и Европы, оставаясь в своей повседневности церковным человеком, не имея никаких расхождений с православной практикой; Кожинов – укажем лишь на один факт расхождений – всегда считал Достоевского писателем и мыслителем, необходимым для христианского воспитания. Вспоминаем именно об этом, потому что неприятие так называемого "розового христианства" слишком много значит для Леонтьева, проясняя характер его учения.
Общее значение трудов Кожинова и Аверинцева мы видим в противостоянии новому фарисейству, которое вполне может появиться как класс в ближайшее время.
Что это за новое фарисейство? Да оно во все времена сохраняет свои устойчивые признаки, стремясь прежде всего держать власть, ясно видеть врага, осуждать его за несоблюдение закона, сообщая всем, что спасает буква и ритуал, что человек создан для субботы, а никак не наоборот. Фарисейская религиозность далека от спокойной христианской ортодоксии, потому что ей – и это, конечно, парадокс – нет дела до религиозности. Значительно важнее системность и управляемость, масштаб и форма, поэтому поэтика христианства, предполагающая свободное богословие и его встречу с филологией и философией, здесь не приветствуется. Фарисейство – культура и способ существования духовных менеджеров, всегда опасливо взирающих на герменевтику, потому что менеджер (он же подчас управляющий чиновник) стремится к предсказуемой власти, но отнюдь не к истине.
Если есть угроза для возрождающегося православия, то её мы видим в массовом внешнем обращении элит, когда чиновничество, прозревшее по необходимости, согласно указам и планам, начнет мастерить отечественную квази-Византию, выхолащивая и обезображивая традицию в пафосных речах о ней. Христианство Кожинова и Аверинцева можно счесть философским, историософским или филологическим, но в нем есть необходимая свобода, способная предупредить о новом взрыве православия, причем, на этот раз, взрывать будут отнюдь не те лица, для которых характерна атеистическая риторика. "Весьма большой вопрос – что христианству больше на пользу: его внешние успехи или внешние поражения?" – спрашивал С.С. Аверинцев в работе "Христианство в истории европейской культуры". "Надо удивиться фактам нашей веры. (...) Христианству противопоказано, чтобы к нему привыкали", - читаем там же.
Последние книги Вадима Кожинова не только об истории России, но и о том, почему христианство испытывает кризис и приближается к гибели. Подлинного Возрождения России и её религиозной культуры в последних событиях нашей истории Кожинов не видел. Более того, он считал, что вера перестала быть органичным пространством жизни, стала объектом для внешнего восхищения или изучения: "Основная же масса нынешних людей, так или иначе обращающихся к Православию, оказывается на своего рода безвыходном распутье: они уже привыкли к критическому "анализу своего сознания, но для решения на высшем уровне вопроса о бытии Бога и, тем более, о бессмертии их собственных душ у них нет ни особенного дара, ни высшей развитости разума. (...) Исходя их этого, едва ли можно полагать, что Православие и всё неразрывно с ним связанное – в том числе идея истинной монархии – способно возродиться и стать основной опорой бытия страны", – писал Вадим Валерьянович в предисловии к первой части книги "Россия. XX век". Кожинов цитирует Леонтьева: "В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременное, а только как в новое перерождение тягостей жизни, в новые виды страданий и стеснений... Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, всё ожидающая какой-то весны". И тут же комментирует: "Мне представляется, что речь должна идти всё же не о "пессимизме", а о беспристрастной объективности". Эта "беспристрастная объективность" в трудах Вадима Кожинова синонимична трагическому мироощущению: "Подлинная трагедия (как в истории, так и в искусстве) есть смертельное противоборство таких сил, каждая из которых по-своему виновна (в данном случае речь идёт о глубоком понятии "трагическая вина) и по-своему права". Речь идет не о поиске врагов. Автор исследует механизм катастрофы, её логику, показывая, как внешние силы, естественно заинтересованные в гибели чуждой им империи, всегда используют внутреннюю готовность к поражению, согласие на тот кризис духа, который и стал основой национальной трагедии в XX веке.
Сергей Аверинцев не встречается с трагедией как управляющей сознанием формой. Причина, на наш взгляд, в следующем. Кожинов прежде всего видит страдающий, разрываемый на части мир – разрываемый внутренними конфликтами. В страданиях утешает Христос, но он спасает душу, а не историческое бытие. Для Аверинцева на первом плане не мир, не Россия, уходящая от Православия и возвращающаяся к нему, а Богочеловек Иисус Христос. Он был распят, его смерть на кресте повторяется на ежедневной литургии, но воскресение, победа над смертью, одоление зла – исход, который очевиден.
Кожинов видит распятие не только в церковных пределах, в стройном порядке богослужения, но и в истории, в событиях, далеких от религиозной предсказуемости храмового действа. А в истории страдание всегда заметнее преображения. Аверинцев сосредоточен на неизбежной победе над злом, ибо оно лишь "оскудение добра". Наверное, его филологическое богословие – под знаком Пасхи. Кожинову ближе муки Страстной недели – причем, муки без уверенности в воскресении, потому что для воскресения нужно приложить очень много усилий, его нужно заслужить пониманием и действием – и отдельной личности, и всего народа. Сергей Аверинцев неоднократно писал о ветхозаветной "Книге Иова", но в его творчестве нет драмы, захватившей этого праведника и заставившей его перейти к "роковым вопросам", приближающим Бога. Страдалец Иов, дерзнувший вопрошать о несовершенстве видимого мира, ближе, как нам кажется, Вадиму Кожинову. В его работах часто появляется трагический человек, страдающий в истории. Аверинцев чаще видит спасающуюся душу, которая совершает исход из истории.
Сергей Аверинцев не просто постоянно писал о Византии (ещё раз скажем, что "Поэтика ранневизантийской литературы" – удивительное введение в православное сознание через эстетику константинопольской культуры IV-IX веков), он спокойно пребывал в ней, хорошо зная, что гибель Византии как государства не означает её уничтожения. Константинополь пал в 1453 году, но в каждом православном храме Византия жива, и эта жизнь совершенна и защищена от смерти неистребимым множеством христианских церквей, красотой и мудростью созданных на Востоке текстов. Аверинцев – всё-таки пасхальный мыслитель: трагедия христианских земель – не его тема. У христианства нет своей земли, – считал он: "есть только бездомные огоньки духа, разгорающиеся в воздухе, над головами верных... Христианство совершает свой страннический путь из одной эпохи в другую, из одной цивилизации в другую. Чрезмерная самоидентификация с определённой культурой – чересчур тяжёлая ноша на этом пути". Вряд ли бы с этим согласился Кожинов: его духовная территория – III Рим, Москва, Россия. Аверинцев – во II Риме, в Константинополе.
Если Аверинцев ближе к Византии, то Кожинов пребывал в России, не отделённый от неё исторической дистанцией, все-таки возможной для того, кто духовно пребывает в Константинополе и в его православных окрестностях. Аверинцева часто называют (например, Ольга Седакова) христианским гуманистом. Точнее было бы сказать: восточно-христианский гуманист, спокойно, без влечения размышляющий о западном Ренессансе. Кожинов представляется нам одним из самых последовательных сторонников культуры, которую есть смысл назвать эпическим православием. "В "основном фонде" поэзии 1941-1945 годов война предстаёт как очередное проявление многовекового натиска иного и извечно враждебного мира, стремящегося уничтожить наш мир; битва с врагом, как утверждает поэзия, призвана спасти не только (и даже не столько) политическую независимость и непосредственно связанные с ней стороны нашего бытия, но это бытие во всех его проявлениях – наши города и деревни с их обликом и бытом, любовь и дружбу, леса и степи, зверей и птиц", – пишет Кожинов. Эти слова – не только о литературе военных лет, но и об эпическом характере мышления самого автора. Именно поэтому так важна была для Кожинова поэзия Юрия Кузнецова, который, скорее всего, мало интересовал Аверинцева. Ему ближе поэтический опыт Мандельштама и Вячеслава Иванова.