Молодых он не знает. Неожиданно он спрашивает, нет ли среди нас албанца, потому что он где-то прочел, что албанцы — на редкость жестокий народ. С чем-то похожим на смех и превращающим его лицо в одну большую дыру, он рассказывает об албанском епископе, который отрезание голову мертвых турок рассматривал как акт трусости. Епископ хотел, чтобы головы отрезали только у живых.
Он говорит, что бодрствует целыми ночами, что сон не идет к нему. Он говорит, что размышляет, он говорит, что думает об истории. Произошло столько всего, чего не должно было произойти. Он немец, и он покинул свою страну, когда эта страна сошла сума. Но если ты не еврей, не коммунист и не Томас Манн, то жизнь за границей тоже не так сладка, говорит он. Он вернулся, вернулся как раз в тот день, когда началась война. Он не был ни в коем случае героем Сопротивления, но и молчать он тоже не мог.
На него донесли, и он очутился в концентрационном лагере. Если бы не вмешательство очень высокого партийного функционера, он мог бы легко распроститься с жизнью. Его защитник был повешен в Нюрнберге за преступления против человечества. Он не может всё это понять, и он не может заснуть. Он размышляет. Он пережил сумасшествие своей страны и много говорит об этом.
Он говорит о коллеге-шахматисте, который имел освобождение от работы и от восточного фронта до тех пор, пока сообщал в полицию о враждебно настроенных элементах. Он вспоминает о вечере в кафе, когда инженер, прибывший в отпуск с румынских нефтяных промыслов, рассказал об американской бомбардировке, которая, согласно сводке вермахта, закончиласъ полной неудачей. Кто-то тут же сообщил об этом в полицию. На следующее утро инженер был арестован, осужден и уничтожен.
Он был в Кенигсберге, когда город был взят в блокаду русскими. Для того чтобы поддержать дисциплину, более десяти тысяч солдат и гражданского населения были расстреляны за два месяца. Запрещено было всё, и существовало только одно наказание.
Его жена — он говорит о своем браке, как о «восемнадцатилетней брачной войне», — была коммунисткой, но он не видел в коммунизме ничего хорошего. Он ни во что больше не верит, но в его старой голове живут еще воспоминания о принципах и добродетелях ушедшего мира. Офицеры кайзеровской армии имели очень маленькое жалованье. Это была жизнь, полная лишений и самопожертвования; он говорит, что об этом теперь забыто, это прошло, навсегда прошло, но он не понимает почему.
Во время Первой мировой войны шахматы тоже спасли ему жизнь. Когда поезд прибыл из Вердена в Берлин, его извлекли из вагона, полного человеческих обрубков, и хирург, который был шахматистом, починил его. С тех пор у него осталась искалеченной рука, всё его тело в шрамах, но в двадцатых годах он был красавец и страшный ловелас.
Теперь он сидит, съежившись в комочек, пристально вглядываясь своими плохо видящими глазами в положение на доске и посасывая трубку, которую постоянно вынимает изо рта и выбивает. Вокруг него — пепельницы, из которых струится дым, как из печей крематория. Сам он тоже покрыт пеплом. На него невозможно смотреть, он неряшлив, но при том бросается в глаза повязанный на его тонкой шее дорогой и красивый галстук. Гвардия умирает, но не сдается
Он играет всё еще очень хорошо и часто стоит на выигрыш, когда падает его флаг. Он говорит, что что-то парализует его и он просто не в состоянии сделать ход.
Когда приходит мой черед играть с ним, происходит то, что я знал заранее. Он не проигрывает просрочкой времени. Он выбирает солидный старомодный вариант и получает преимущество. Я осложняю положение, он реагирует не лучшим образом, выбирая пару раз не сильнейшие продолжения. Но молниеносно! В остающиеся у него считанные секунды он выбрасывает последние ходы на доску и делает свой сороковой ход как раз перед тем, как его флажок падает. В ярости я делаю свой сорок первый ход. Позиция примерно равная. Партия откладывается. Он должен записать свой ход. Следующий контроль времени — час на шестнадцать ходов. Он думает больше получаса над записанным ходом. Когда мы вечером того же дня продолжаем партию, в районе пятидесятого хода он снова в сильнейшем цейтноте. Но каждый раз находит лучший ход. Он снова проходит контроль времени. Пятьдесят шестой ход сделан, его флажок так и не упал. Я с трудом сдерживаю себя. Партия должна доигрываться утром. Контроль тот же: час на шестнадцать ходов. Я анализирую отложенную позицию и прихожу к выводу, что выиграть ее невозможно.
На следующее утро он снова тратит на первые ходы слишком много времени, и снова в районе контроля на семьдесят втором ходу он в цейтноте. У него нет больше времени. У меня — больше часа. Я думаю очень долго. Он не может отойти от стола, он должен сразу же отвечать на мои ходы. Я вижу, что все нормальные продолжения ведут к ничьей. Я делаю совершенно неожиданный ход, который при его правильном ответе ставит меня самого на грань поражения. Он отвечает молниеносно.
Ошибка!
Теперь у него проиграно. Он сам понимает это через пару ходов и погружается в раздумье. Флажок на его часах достиг горизонтального положения. Он не делает хода, хотя должен сделать еще три... Он окаменел. Флажок падает. Падение флажка сопровождается таким нежным звуком, что только настоящие шахматисты могут это услышать.
С облегчением я поднимаюсь из-за стола.
Он остается сидеть еще некоторое время и говорит: «А все-таки я стоял неплохо».
Журнал «Авеню», сентябрь 1968
Г.Сосонко. Чучело мамонта
Каждый шахматист, прочтя о немецком гроссмейстере, чье имя носят два популярных варианта в защите Нимцовича и в староиндийской защите, узнает в нем, конечно, Фридриха (Фрица) Земиша.
Он родился и вырос в Берлине, где получил профессию переплетчика, но очень скоро с головой ушел в шахматы. Университетами Земиша стали кафе: «Керкау», «Бауэр», «Ройяль», «Мокка» — давно не существующие прокуренные берлинские кафе начала прошлого века. Жизнь шахматного профессионала была нелегкой: бесконечные переезды из страны в страну, с турнира на турнир, из гостиницы в гостиницу. Постоянная нехватка денег, жизнь в надежде на выигрыш хоть какого-нибудь приза, на подвернувшийся сеанс одновременной игры, на помощь мецената. Однажды, получив приз в турнире, Земиш купил пишущую машинку и, к общему изумлению коллег, объявил, что начинает работать. Но уже на следующий день он изменил свое намерение и продал машинку за полцены, потому что в глубине души он предпочитал все-таки не работать, а быть тем, кем он был: ни от кого не зависящим одиночкой, странствующим шахматистом. Такой образ жизни не могла выдержать ни одна женщина, и Земиш был типичным холостяком, хотя официально он и был женат одно время на жительнице Чехословакии.
Он выигрывал турниры в Вене в 1921 году и в Берлине в 1922-м. В том же году Земиш разгромил в матче Рети — 5,5:2,5, а в 1925-м занял третье место на сильнейшем турнире в Баден-Бадене, уступив только Алехину и
Рубинштейну, но опередив Боголюбова, Тартаковера, Маршалла, Ним-цовича, Грюнфельда, Рети, Торре, Шпильмана, Мизеса. Он побеждал в Дортмунде в 1928 году и в Свинемюнде в 1930-м.
В сражениях Первой мировой войны он получил физические увечья. Двадцатилетний рядовой Фриц Земиш чудом остался жив после кровавой мясорубки под Верденом в 1916 году. «О, что за чудный день будет, когда я услышу известие, что пал Верден». Так писал Эмануил Ласкер в 1914 году в «Фоссише цайтунг», где вел тогда ежененедельную шахматную рубрику. Когда разразилась война, Ласкер прекратил в своей рубрике анализ тртий и эндшпильных позиций и полностью сосредоточился на военной тематике. Он детально описывал перемещения дивизий и корпусов, как будто речь шла о шахматной партии, снабжая их диаграммами, на которых были отмечены важнейшие поля сражений на западном фронте. В первые дни войны немцы овладели бельгийским Льежем. «Отлично, — писал Ласкер, — Льеж теперь, как белый конь на f5, укреплен и в то же время находится в непосредственной близости к неприятелю». И неделей позже: «Захват Льежа - это сильный ход, который приведет к открытой, оживленной игре». Ласкер пишет, что немецкая военная стратегия делает честь учению Стей-ница в шахматах, и спрашивает, не забыл ли французский маршалл Жоффр его уроков. «Игра англичан солидна, — замечает Ласкер, — но чересчур прагматична и в общем-то посредственна; впрочем, чего же можно ожидать от мелких лавочников, которые не в состоянии выработать пристойный план. И поэтому эту страну ждет неминуемое поражение, так же как в последние четверть века были побеждены английские мастера на шахматной доске. Что же касается русских, то это — отчаянные романтики без какой-либо логики и конструктивного плана, они не понимают, что это не стрельба наугад, а современная плановая война».
Ласкер не сомневается, что «завоевание Франции такое же верное дело, как мат одинокому королю королем и ладьей, а немецкие солдаты чисты душой и уверены в своей победе и моральной правоте. Они бойцы за лучшее будущее и за всё человечество, и эта вера дает им решающее преимущество в войне и делает их непобедимыми».