Разумеется, Талмуд не ограничивается непочтительными прозвищами. Он приписывает Иисусу многообразную скверну и объявляет его сыном блудницы и сирийца — худшего оскорбления для палестинского еврея просто нельзя было придумать. (Булгаков применил несколько смягченный вариант этой версии.)
Таким образом, уничижая своего Иешуа Га-Ноцри формально, но изображая его праведником по существу христианской веры, автор «Мастера и Маргариты» показал себя двусторонним еретиком. Его позиция неприемлема для обеих конфессиональных верований, она решительно шокирует ортодоксов и с той и с другой стороны — а в особенности христиан. Попытаемся разобраться, зачем он это сделал — не только же для решения сюжетной задачи…
По-моему, он считал, что суть Христовой проповеди независима, во-первых, от идеологических распрей, во-вторых — от мистических одежд, в которые принято облекать Иисуса, в том числе от его мистического происхождения.
(94) Вместе с проповедью он как бы отделил от христианской церкви личность Иисуса Христа, превратив его в Га-Ноцри, отрубленную ветвь.
Есть менее значимый аспект. Строя биографию своего героя на базе взаимоисключающих и к тому же религиозных источников, Булгаков показал, что не пытается воссоздать историческую фигуру Иисуса.
Эти три положения, вместе взятые, придали новелле публицистическое звучание (мы рассмотрим публицистические аспекты рассказа в конце работы).
Фраза: «Я не помню своих родителей», кроме прочего, выполняет еще одно назначение. Она отмечает сам факт обращения к Талмуду как важному источнику рассказа — заставляет читателя насторожиться и быть готовым к последующим реминисценциям.
18. Пилат у Булгакова (продолжение)
Итак, Иешуа объявил себя человеком самого низкого происхождения — иными словами, лицом, по иудейским условиям, политически не опасным.
Следующие его ответы окончательно отбрасывают и евангельскую, и Флавиеву информацию о биографии Иисуса:
«— Где ты живешь постоянно?
— У меня нет постоянного жилища, — застенчиво ответил арестант, — я путешествую из города в город.
— …Родные есть?
— Нет никого, я один в мире» (с. 438).
Нет родни, упоминаемой в Евангелиях, и нет брата Иакова, о котором писал Флавий. «Один в мире» — следовательно, не опасен. Но прокуратор так не считает. Идет следующий вопрос: «Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?» (с. 438) — повторяется вопрос по смыслу обвинения, и теперь Иешуа на него отвечает: «Я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушить здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие» (с. 439); [13]. Аккуратно отвечает, исчерпывающе. Но по удивлению, которое «выразилось на лице секретаря», мы понимаем, что отговориться будет трудно — обвинение, по-видимому, хорошо обосновано.
В этой части допроса все время обыгрываются евангельские фрагменты — но судья и обвиняемый совсем не похожи на прототипы. Для первого, пожалуй, все решено. А второй отчаянно защищается — благо больной судья не мешает ему говорить. «Эти добрые люди… ничему не учились и все перепутали, что я говорил», — отбивается Иешуа, а Пилат мягко и зловеще предупреждает: «Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник… за тобою записано немного, но записано достаточно, чтобы тебя повесить» (с. 439). Тогда Иешуа, не представляя себе, какой серьезный документ в руках прокуратора (поразительная наивность!), начинает говорить о записках своего ученика:
«— Нет, нет игемон, — весь напрягаясь в желании убедить, говорил арестованный, — ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил…
— Кто такой? — брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.
— Левий Матвей, — охотно объяснил арестант, — он был сборщиком податей… Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой…» (с. 439).
Это — характеры. Они зеркальны по отношению к Евангелию. Иешуа мягок, наивен, словоохотлив, искателен — это ли Иисус, бунтарь и дерзец? А Пилат ничему не верит «О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!» (с. 440).
То, что христианину показалось бы правдивым, язычнику Пилату кажется доказательством лжи. И счастье еще, что Иешуа умеет обходиться с людьми и нашел верный тон — кротостью и обходительностью добился серьезного допроса и успел ввернуть насчет собаки: «…Не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться…» Но пока ничего не помогает. Адская боль торопит прокуратора «изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его» (с. 440). Все против обвиняемого, даже болезнь! Только привычка к дисциплине и, возможно, крошечная искорка интереса — воистину удивительного при несчастном состоянии Пилата — побуждает его задавать «никому не нужные вопросы». С болезненным упорством, путаясь в мыслях, этот образцовый судья (что необходимо признать) спрашивает в третий раз о сути дела — что все-таки говорилось «про храм толпе на базаре?».
(Троекратное обращение к одному вопросу — аналогия с повторением вопроса: «Ты — Царь?» [57], [59], [69]. Попутно отметим, что Иешуа проповедовал не в храме [16], а на базаре — где, по мнению некоторых историков, шла торговля жертвенными животными.)
Пилат получает наконец ответ по сути дела: «Рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины» (с. 441). Ответ составлен из трех высказываний Иисуса у Иоанна [13], [58], [59]. Там Иисус объявляет себя провозвестником истины. Здесь Иешуа возвещает ее приход безотносительно к себе. Там истина разыскивается внутри старой, иудейской веры. Здесь — в отрицании ее.
Ответ Иешуа исторически парадоксален, ибо он продолжает линию развития идеи от Марка и Матфея к Иоанну и уходит дальше Иоанна, опережая историю событий минимум на столетие. Но психологически такой ответ исключить нельзя, а для булгаковской задачи он был наилучшим. Как удар меча, он разрубил последние связи проповедника с мятежным иудаизмом, одновременно провозгласив ultima ratio христианской церкви.
Казалось бы, теперь Иешуа оправдался. Других вин, сверх покушения на храм, ему не инкриминируют, а эта вина оказалась мнимой.
Э, нет! Прокуратору не важно, что подразумевал Иешуа, ведя крамольные речи. Важно, как они толковались слушателями, ибо в Иудее любая проповедь могла поднять народ — больно горюч был человеческий материал. «Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления?» (с. 441) — спрашивает Пилат.
Выделенные мною слова, видимо, формулируют суть обвинения. «Смущал народ» — следовательно, опасен. Этими словами игемон как бы утвердил приговор Синедриона [55][15]. Но воспаленный его мозг вдруг рождает лишний, «ненужный на суде» вопрос: «…Что такое истина?» [60]. И, зацепившись за эту оплошность судьи, арестант творит свое единственное чудо — излечивает приступ гемикрании.
Пожалуй, и не чудо. С невероятной проницательностью Иешуа рассказывает Пилату о его состоянии, о его мыслях и переходит к уверенному внушению: «Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет». Он сначала поражает больного всепониманием и добивается авторитета, необходимого врачу, затем дает гипнотическую команду. А убедившись, что внушение подействовало, закрепляет успех: «Ты производишь впечатление очень умного человека… Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться» (с. 442) [45]. Жены у булгаковского Пилата, очевидно, нет. Молниеносный, безжалостный анализ — подсудимый судит судью! «Секретарь… постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного…»
Секретарь ошибся. Прокуратор говорит: «Развяжите ему руки».
«С этого времени Пилат искал отпустить Его» — по Иоанну [66].
Итак, предварительная задача выполнена. Иешуа пробил броню «свирепого чудовища», уверенного в своем праве быть свирепым. Поставим еще одну пометку на память. Можно спорить: чудо — не чудо, гипнотизер, великий врач, но здесь как бы уступка, отход от булгаковского правила: соблюдать достоверность в психологических деталях.
Уравновешивая это отступление, Булгаков концентрирует жесткие, достоверные подробности. Начинается третий круг допроса, ритмически соответствующий тому месту у Иоанна, где Пилат спрашивает «Откуда Ты?» [64]. Допрос как бы начинается заново.
Получив из рук Иешуа исцеление, уже «ища отпустить его», правитель остается добросовестным чиновником. Правда, он подсказывает Иешуа оправдательную формулу: «Так ты утверждаешь, что не призывал разрушать… или поджечь, или каким-нибудь иным способом уничтожить храм?» (с. 443) и предлагает арестанту в том поклясться. «Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? — спросил, очень оживившись, развязанный». Несомненно, читателю знакомо это оживление — так радуется искусный логик, когда партнер сам лезет в логическую ловушку. Но много ли вы найдете людей, способных радоваться логической игре, когда на шее — петля?.. Игемон угрюмо предлагает поклясться жизнью, «так как она висит на волоске, знай это!» [65]. Естественно, он прибегает к эллинско-римской метафоре — волоски, нити, перерезаемые Парками… Иешуа сейчас же напоминает оппоненту, что «перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил». Он намекает на участие Бога в собственном деле, и намек, как это ни странно, улавливается судьей-язычником (к этому мы в свое время вернемся). Кроме того, Иешуа за софистическим спором ускользнул от клятвы — в соответствии с евангельским правилом: клятв не давать — и по Иоанну [65]. И яд его обаяния вливается в Пилата, прокуратор уже улыбается, но допрос продолжает. «Верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку?» [9], [10]. Ответ: «У меня и осла-то никакого нет, игемон… Пришел я в Ершалаим точно через Сузкие ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал» (с. 443) [23].