Наждачный сон доверить проводам.
Теперь тебе – воспитывать меня.
Мне столько зим;
мне правда столько лет!
Другая ты проснёшься среди дня…
Стакан вина и деньги на билет.
Тринадцать раз клянусь, что хорошо,
Когда вдвоём, когда по одному.
Тринадцать раз был подвиг завершён…
Не опишу. Им это ни к чему.
***
Ближе к утру бледен бульвар.
Прохладно.
Тихий туман –
дым из трубы котельной.
Наши сердца бьются уже нескладно.
Я ухожу. Надо пожить отдельно.
Гнёзда грачей спрятаны в трёх осинах.
Ждали весны. Видишь, они дождались.
Имя твоё звёздочкой негасимой
Век напролёт светит мне…
Мы – пытались
Слиться в одно, словно река и ливень,
Перезабыть прошлые переходы.
Ветви осин возле электролиний
Не зацвели вовсе, а были годы…
Ближе к утру мысли срываю с кожей,
В хаосе слов больно дышать и трудно.
Шёпот ничей бьётся в лицо порошей.
Скоро рассвет. Чёрный асфальт.
Безлюдно.
День на ладонь ляжет
чужим червонцем.
Глянешь на свет – рваная рдеет рана.
Вялый туман плавится ярым солнцем.
Тихо уйти. Чинно, спокойно. Рано.
ПРОЗА
Увядшая строка. Больная роза.
Бордовое креплёное вино.
Дальнейшее зовётся словом «проза».
Пускай себе зовётся. Всё равно.
Слова струятся вяло, монотонно
По простыням размытой тишины.
Микрорайоны железобетона –
Сплошное пораженье без войны.
Патетика великого гипноза.
Не принятая вовремя всерьёз,
Холодная, как стыд, метаморфоза.
Поэзия окончена. Адьос!
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 0,0 Проголосовало: 0 чел. 12345
Комментарии:
Литература
Неживое
ЛИТПРОЗЕКТОР
Илья КИРИЛЛОВ
Смутно, но помнится ажиотаж, вызванный когда-то повестью Анатолия Приставкина «Ночевала тучка золотая». Рассказ о трагедии чеченского народа в военное и послевоенное время был как встревание в старую неизлеченную рану, ослеплял болью.
Когда боль улеглась, обозначилась тщедушная художественная оболочка книги. Критикам пришлось задним числом оправдываться, что шокирующие эпизоды, изложенные в повести, помешали вынести ей уместную художественную оценку.
Говорят, история учит только тому, что ничему не учит, в том числе история литературы. О прогремевшей и канувшей в небытие приставкинской повести я вспомнил в связи с новейшими книгами упорно раскручиваемого молодого писателя Германа Садулаева.
Повесть «Я – чеченец» сделала Садулаеву имя. Внимание к нему со стороны СМИ с той поры самое щедрое: и обширные интервью, и участие в блицопросах на ту или иную тему текущей жизни… Не станем придираться к его популярности, оставим в стороне даже вопрос, насколько соответствует масштаб общественного внимания к Садулаеву масштабу его как писателя. Если публичность является теперь непременной составляющей житейского успеха, пожелаем ему возможно дольше оставаться на гребне волны.
Однако есть вопросы другого рода, они лежат в плоскости литературной.
Передо мной две последние книги Садулаева, выпущенные в течение этого года: сборник рассказов «Бич Божий» и роман «Шалинский рейд». Над первой книгой брезжит зыбкая надежда увидеть, дождаться художника, вторая в этом разуверяет.
В большинстве рассказов – как правило, в самом их начале – находишь художественные зёрна и ждёшь, что они дадут всходы. Очень скоро выясняется, однако, что бесплодна почва, в которую они посеяны. Неблагополучие лежит в основании словесного стиля автора. Писатель словно не ощущает вес слова, и отсюда лёгкая, бескрайняя и бесцветная многоречивость. В ней угасают, ссыхаются, как в пыли, задуманные образы. События и лица не создаются, не изображаются, о них только сообщается – слогом, не контролируемым ни весом слова, ни композицией.
В рассказе «День, когда звонишь мёртвым» героем овладевает беспокойство от скопившихся в мобильном телефоне номеров умерших друзей, знакомых, родственников. Возникает как символ связи с потусторонним миром таинственный Роуминг – и исчезает, не обретший сюжета, не нашедший развития, заваленный ворохом слов.
В рассказе «Survivor» герой одержим мыслью о наступающем конце света. Образ, казалось бы, расхожий. То и дело пророчат этот пресловутый конец света, притом буквальный, всеобщий, – он же всё отдаляется. Но может наступить он в сознании отдельного человека. Сколько страсти, человеческой и художественной, требует эта не вполне ясная, но подлинная и глубокая тема, какие взлёты и падения готовит она художнику! В садулаевском рассказе, увы, нет и намёка на риск, нет, кажется, и желания всерьёз заниматься трудной темой. Напряжение теряется, едва возникнув, дальнейшее повествование уподобляется бегу на месте.
Невыносимая лёгкость слова разрушает форму повествований, искажает их смысл. Всякий, кому покажется оценка предвзятой или излишне жёсткой, может открыть тот или иной рассказ наудачу. Самый показательный в этом смысле – «Partizany & Полицаи».
Впрочем, есть единственное исключение – рассказ «Бич Божий», давший название книге и, безусловно, лучший в ней. Застенчивые впечатления детства, ясная и сдержанная речь, найденная закономерность череды описываемых событий и – неожиданно – редкое свойство обозначить за повседневным земным существованием иную, мистическую реальность.
Одно из важнейших условий творчества – чувство меры. Всякое явление заключает в себе оптимальный объём слов и чувств, и чем точнее соответствие, тем значительнее и весомее образ…
Порою кажется, что природа вовсе обделила автора этим чувством. Рассказ «Бич Божий», однако, свидетельствует, что оно просто неразвито у Садулаева. Не станем гадать, интересует ли автора подобное развитие и не упущено ли время «взросления»?
В «Шалинском рейде», во всяком случае, этот изъян приводит к последствиям в художественном смысле ужасающим.
Как указывается в аннотации, это «полудокументальная, полухудожественная история». Последнее определение как нельзя к месту. Сами издатели, не заинтересованные в компрометирующих признаниях, вынуждены сделать уступку объективности: малохудожественная сущность книги очевидна.
Хотя указано, что автор трудился над книгой в течение трёх лет, кажется она написанной наспех, «как из ведра». Ярость и месть за расстрелянную, сожжённую родину ни на минуту не покидает автора. Казалось бы, и читаться книга должна на едином дыхании. Напротив, чтение медленное, нудное. Смешение жанров самое нелепое, эмоциональная энергия не исключает рыхлость словесной ткани.
Возможен упрёк в нашу сторону: разве не возмущались вы игровыми поделками так называемого постмодернизма? Теперь перед вами книга самая серьёзная, жизненная, лишённая всякого озорничания.
Всё это верно, но…
Чеченская война – неизбывная рана общества, а для тысяч жизней ещё и своя, личная трагедия. Автор книги в этом печальном списке. По-человечески его кричащему повествованию сочувствуешь. Но сочувствие вызывает и случайный спутник в поезде, поведавший о своём горе – потере любимой собаки или лишении прав за вождение автомобиля в нетрезвом виде. Является ли подобная исповедь фактом литературы?
Никакие самые «талантливые» темы, если вспомнить известную фразу Розанова, не делают литературу талантливой автоматически. Творчество не существует вне тщательнейшего отбора событий, лиц, положений, вне следования единому жанру. Наконец, не существует оно без полноценных, одушевлённых художественной волей, именно сотворённых образов. «Шалинский рейд» отличается отсутствием этих важнейших свойств.
Говорят о чрезмерной публицистичности романа, что отчасти справедливо. Строго говоря, это лишь полуправда. Публицистика требует фактов, она невозможна без их анализа, без их обобщения, пусть самого тенденциозного. Мы же сталкиваемся только с обилием слухов, домыслов, субъективнейших, подчас взаимоисключающих выводов. Автор мечется от гуманизма к мизантропии, от пацифизма к оправданию войны в ницшеанском почти смысле. Особенно явно это в тех фрагментах, где в качестве непроизвольного жанра выступает дневник – бесчисленные лично-авторские ощущения, обрывки мыслей, иногда, напротив, пространные философические рассуждения, очень приблизительно связанные со смыслом повествования либо лишённые этой связи вовсе.