Усталый от трудов, спешу я на постель,
Чтоб членам отдых дать, дорогой утомленным;
Но быстро голова, дремавшая досель,
Сменяет тела труд мышленьем напряженным.
И мысли из тех мест, где ныне нахожусь,
Паломничество, друг, к тебе предпринимают,
И, как глаза свои сомкнуть я ни стремлюсь,
Они их в темноту впиваться заставляют.
Но зрение души твой образ дорогой,
Рассеивая мрак, являет мне пред очи,
Который придает, подобно солнцу ночи,
Ей красоту свою и блеск свой неземной.
Итак - мой остов днем, а ум ночной порою
Не могут получить желанного покою {*}.
{* Сонеты Шекспира в переводе Николая Гербеля. СПб., 1880, стр. 27.}
Десятилетие спустя, в 1889 году, читатели получили другой вариант 27-го сонета, на этот раз не только безвкусный и банальный, но даже и анекдотический:
Усталый от трудов, кидаюсь я в постель,
Бесценное убежище для членов,
Измученных дневной дорогой; но
Тут начинается хожденье в голове
Моей: берется за работу ум,
Когда окончена работа тела!
И мысли у меня (из далека, в котором
Я нахожусь) к тебе на поклоненье
Пускаются, в благочестивый путь,
И держат обессиленные веки
Мои раскрытыми широко и глаза
Уставленными в темноту, в которой
Слепой увидел бы не менее, чем я,
Когда бы сердца призрачное зренье
Впотьмах ни зги не видящему взгляду
Твоей не представляло тени, что,
Подобно драгоценности, висящей
Над полной гробовых видений ночью,
Ночь черную мне делает прелестной
И новым старый лик ее.
Так члены
Мои весь день, а голова всю ночь
То за себя, то за тебя не могут
Найти покоя... {*}
{* П. А. Кусков. Наша жизнь. Стихотворения. СПб., 1889, стр. 228.}
Эти вирши безответственного графомана не нуждаются в комментариях. Скажем только, что полвека спустя С. Маршак восстановил достоинство Шекспира, создав русский текст 27-го сонета, который нужно здесь привести хотя бы для того, чтобы стереть мерзкое впечатление от псевдопоэтических экзерсисов его предшественников:
Трудами изнурен, хочу уснуть,
Блаженный отдых обрести в постели.
Но только лягу, вновь пускаюсь в путь
В своих мечтах - к одной и той же цели.
Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигрима,
И, не смыкая утомленных глаз,
Я вижу тьму, что и слепому зрима.
Усердным взором сердца и ума
Во тьме тебя ищу, лишенный зренья.
И кажется великолепной тьма,
Когда в нее ты входишь светлой тенью.
Мне от любви покоя не найти.
И днем и ночью - я всегда в пути.
Зрелый Маршак - поэт пушкинской школы. Его современники разрушали ритмическую инерцию русского классического стиха, созидали новые формы образности, углублялись в недра корнесловия, отрывались от рациональной структуры образа во имя ассоциативности поэтического мышления, уходили от плавной напевности традиционных двух- и трехсложных размеров к акцентному стиху, от торжественной лирической декламации - к митинговому возгласу, от логичного лирического сюжета - к сложнейшему монтажу образных фрагментов, к невероятному для прошлого века сопряжению "далековатых идей". Маршак оставался всегда верен классическим традициям пушкинских времен и оберегал эти традиции с неодолимым упорством. Логика образного строя, нарочитая приверженность стиховым формам, освященным столетней практикой, лаконизм, концентрированность отчетливой мысли и отстоявшегося в слове переживания таковы черты маршаковского искусства. Вот характерное для него восьмистишие "Встреча в пути":
Все цветет по дороге. Весна
Настоящим сменяется летом.
Протянула мне лапу сосна
С красноватым чешуйчатым цветом.
Цвет сосновый, смолою дыша,
Был не слишком приманчив для взгляда.
Но сказал я сосне: - Хороша!
И была она, кажется, рада.
Гордость Маршака - и в этой редкой точности определения ("красноватый чешуйчатый цвет"), и в скромной старинности слова ("приманчив"), и в абсолютной естественности интонационного движения ("И была она, кажется, рада"). Конечно, и Блок, и Маяковский, и Хлебников, и Мандельштам, и Пастернак, и Цветаева, и Багрицкий, и Тихонов, и Заболоцкий, и Есенин мощно обновили стих и поэтическую речь за счет никогда прежде не использованных резервов русского языка, они создали новые формы словесного искусства. Значение Маршака в ином. Продолжая труд И. Бунина, он восстанавливал честь классической поэзии, опозоренной эпигонами второй половины XIX века. Маршак - неоклассик, но не эпигон классики, он борец против эпигонства, один из самых могущественных его противников - соратник Анны Ахматовой и позднего Заболоцкого. Оригинальность Маршака в его творческой приверженности высоким образцам классической традиции.
С этой точки зрения и следует рассматривать роль Маршака - переводчика сонетов Шекспира. Опозоренной бесстилием эпигонов, оболганной, измельченной лирике великого английского поэта он сообщил на русском языке живую жизнь и поэтическое благородство.
С точки зрения исторической достоверности С. Я. Маршаку можно предъявить претензию: он оттесняет содержащиеся в оригинале "разнообразные условности" на далекий задний план, а иногда и вовсе вытравляет их из своего текста. Что ж, такой упрек справедлив. Не забудем, однако, что поэт Маршак создавал на русском языке не вообще Шекспира, но своего Шекспира, отвечающего вкусам и художественным потребностям людей XX века. Маршак вступал в спор со своими предшественниками, эпигонами романтиков, и спор этот носил не менее категорический характер, чем спор самого Шекспира со стихотворцами типа Лили.
Сонеты Шекспира в переводе Маршака имели счастливую судьбу: читатель 40-60-х годов нашего столетия принял их как произведение современного ему искусства, композиторы пишут на них музыку, многотысячные их тиражи мгновенно расходятся по общественным и личным библиотекам.
3
Сточки зрения эстетической верности С. Маршаку можно предъявить и другой упрек: он просветляет стихи Шекспира, вносит ясность и отчетливость контуров и в такой контекст, где у английского поэта - намеренная темнота, многосмысленность, загадочная неясность.
У Маршака как художника многое с Шекспиром совпадает, но многое и расходится. Там, где Шекспир загадочен, Маршак эстетически не принимает его, он преображает текст в пользу других, близких ему черт шекспировской художественной системы. Что же ему близко? Прежде всего - определенность поэтической мысли, приобретающей афористическую форму завершающего двустишия, логическое движение поэтического сюжета, отчетливые контуры зримо-материального образа, глубокая осмысленность и содержательность звукописи. Другой современный нам поэт идет другими путями, ищет в шекспировском тексте иных совпадений со своим собственным поэтическим миром. Может быть, самый убедительный в этом отношении пример - сонет 73-й, который известен нам в переводах и Маршака и Пастернака.
Шекспировский оригинал гласит:
That time of year thou mayst in me behold
When yellow leaves, or none, or few, do hang
Upon those boughs, which shake against the cold,
Bare ruin'd choirs, where late the sweet birds sang.
In me thou see'st the twilight of such day
As after sunset fadeth in the west,
Which by and by black night doth take away,
Death's second self, that seals up all in rest.
In me thou see'st the glowing of such fire
That on the ashes of his youth doth lie,
As the death-bed whereon it must expire
Consumed with that which it was nourish'd by.
This thou perceivest, which makes thy love more strong,
To love that well which thou must leave ere long.
Перевод С. Ильина, опубликованный в брокгаузовском собрании сочинений Шекспира под редакцией С. А. Венгерова (1902-1904), отличается характерной для начала века аморфностью поэтической формы, отштампованностью стиховых формул, напоминающих и Надсона, и Случевского, и Фофанова:
Во мне ты видишь, друг, то время года,
Когда рвет ветер желтый лист ветвей,
Когда уныло стонет, непогода,
Где прежде пел так сладко соловей.
Во мне, мой друг, ты видишь свет прощальный
На западе погаснувшего дня.
Тот свет - предвестник полночи печальной,
Угрюмой смерти близкая родня.
Во мне огня ты видишь угасанье...
Он умереть не хочет под золой,
Но вырваться смешны его старанья.
Его задушит пепла мертвый слой.
Во мне ты это видишь, и разлуку
Предчувствуешь, и крепче жмешь мне руку... {*}
{* Перевод С. Ильина впервые опубликован в "Вестнике Европы", 1902, Э 9, стр. 98.}
Как видим, мысль Шекспира воспроизведена с достаточной отчетливостью, да и смена образов, их развитие близки к оригиналу. Но губительно для Шекспира то, что традиционность эпохи Возрождения уступила здесь место самой скверной традиционности русского поэтического безвременья: "...пел так сладко соловей", "свет прощальный... погаснувшего дня", "полночи печальной", "угрюмой смерти", "и крепче жмешь мне руку".
У Маршака:
То время года видишь ты во мне,
Когда один-другой багряный лист