настолько непосредственно присутствуют, живут в каждой своей ноте, в каждой вибрации голоса.
Soldier, неуклюже сыгранная на рояле двумя пальцами, – одна из самых загадочных и красивых его песен; в
Little wing губная гармоника звучит яростной печалью, дышит извечным отчаянием; a
Twilight, одна из самых пронзительных его импровизаций, возникает в абсолютно неподходящем джазовом контексте. Совершенство у Нила Янга неустойчиво и хрупко, оно рождается из хаоса. Ни один его альбом нельзя назвать абсолютной удачей; но, насколько я знаю, на каждом из них есть хотя бы одна великолепная песня.
Лучшие его диски – безусловно, те, где печаль, одиночество, мечта сменяются мирным счастьем. Там можно представить себе его идеального слушателя, его незримого двойника. Песни Нила Янга написаны для тех, кто часто чувствует себя несчастным, одиноким, кто стоит на грани отчаяния – и кто тем не менее продолжает верить, что счастье возможно.
Для тех, кто не всегда счастлив в любви, но всегда влюбляется снова. Кому знакомо искушение цинизмом, но кто не способен поддаться ему надолго. Кто может плакать от ярости из‐за смерти друга (Tonight’s the Night); кто по‐настоящему спрашивает себя, может ли Иисус Христос спасти их.
Кто продолжает всем сердцем верить, что можно жить счастливо на Земле. Нужно быть великим художником, чтобы иметь мужество быть сентиментальным, едва ли не впадая в слащавость. Но так хорошо иногда слышать, как мужчина смиренно, тихим печальным голосом, жалуется, что его бросила женщина; а потому A Man Needs a Maid, What Did You Do to My Life будут слушать всегда. А еще так хорошо с головой погрузиться в те искрящиеся, волшебные, настоящие гимны любви, какие Нил Янг создавал на протяжении многих лет в соавторстве с Джеком Ницше: Such a Woman, а главное, невероятный We Never Danced. Но Нил Янг, подобно Шуберту, потрясает, быть может, еще сильнее, когда пытается описать счастье. Sugar Mountain и I Am a Child настолько чисты и простодушны, что сжимается сердце. Такое счастье невозможно, не здесь, не у нас. Для этого мы должны были бы уметь сохранять детство. Я не знаю не только ни одной песни, но и вообще ни одного художественного произведения, где была бы, как в My Boy, сделана попытка выразить неясное, щемящее чувство, какое испытывает взрослый человек, видя, что его сын уже покидает берега детства. У тебя будет так мало времени, сынок; у нас с тобой будет так мало времени побыть вместе. Are you better take your time / My boy /I thought we had just begun.
Некоторые тексты Нила Янга заставляют вспомнить отрочество, такая в них неистовая сила любовного чувства; но это общая черта рока, и, по‐моему, самые красивые и оригинальные его песни – те, в которых ему удалось снова стать ребенком. Иногда этот взрослый мужчина видит какие‐то странные вещи в небе, в волнении воды на поверхности пруда. After the Gold Rush переносит нас прямо в сновидение; Неге We Are in the Years, такая будничная и такая волнующая, напоминает искристые вечера в романах Клиффорда Саймака.
Как становятся Нилом Янгом? Он рассказывает об этом в автобиографической Don’t Be Denied: детство в недружной семье, колотушки в школе, встреча со Стивеном Стиллсом, желание стать звездой. И через всю жизнь – одно стремление: не сдаваться. Не дай миру разрушить тебя. Oh, friend of mine! Don’t be denied. Для кого он поет? Для себя, для целого мира? Признаюсь, у меня часто было ощущение, что он поет для меня. Когда я слушаю огромные, бессвязные, невероятные импровизации, которые разбросаны по его творчеству (Last Trip to Tulsa, Twilight, Inca Queen, Cortez the Killer и т. д.), мне на ум всегда приходит одна и та же картина: человек идет вперед по неровной, каменистой дороге. Он часто падает, его колени разбиты в кровь; но он встает и продолжает идти вперед. (Почти та же картина, что в “Зимнем пути” Шуберта; только у Шуберта стоят морозы, дорога заснежена и человек чувствует ужасное искушение уютно устроиться в ласковом тепле снега и смерти.) Электрогитара пересекает странные, пугающие или величавые пейзажи; иногда все вокруг спокойно и мир пульсирует в ритме теплого, размашистого соло; иногда же мир охвачен яростью и ужасом. Но голос, упрямый и хрупкий, не умолкает. Голос ведет нас за собой. Он идет из далеких, очень далеких глубин души; он не отступится. Голос не очень мужественный; в нем есть что‐то женственное, старческое или детское. Это голос живого человека, который в придачу хочет сказать нам одну важную и наивную вещь: мир может быть каким угодно, это его дело; но это отнюдь не повод для нас отказаться от стремления сделать его лучше. Такова простая идея Lotta Love: It’s gonna take a lotta love / To change the way things are. Таков смысл Heart of Gold, его в буквальном смысле бессмертной песни: I’m still searching for a heart of gold / And I’m getting old. Сегодня прошло уже почти двадцать лет с тех пор, как я начал слушать Нила Янга; он часто сопровождал меня в страданиях и сомнениях. И сейчас я знаю, что времени нас не одолеть.
Беседа с Кристианом Отье [33]
– Как вы отнеслись к полемике вокруг ваших высказываний об исламе?
– На самом деле такого я не ожидал. Я знаю, это может показаться странным, но когда я говорил, что ислам – все‐таки самая идиотская религия, для меня это было самоочевидно. Я не думал, что кто‐то станет это критиковать и даже оспаривать. Большинство дельных авторов прошлого, от Спинозы до Леви-Стросса, пришли к тому же выводу; поэтому я думал, что можно ограничиться кратким изложением. Я не учел, какую силу набрало почтение к идентичностям. Почтение к любой культуре, в том числе самой аморальной или глупой, стало обязательным. В последние годы даже католическая церковь стала себя вести словно какое‐нибудь меньшинство, требующее уважения к себе, хотя она по‐прежнему куда менее злобная, чем ислам. Самое занятное, что никто не предвидел такой реакции. Пьер Ассулин [34] меня точно ненавидит и очень старался раздуть это дело. В общем, я воспринял все это с удивлением и некоторым ужасом.
– Нет ли у вас ощущения, что, несмотря на видимость свободы, мы живем в пуританскую эпоху?
– Есть. У меня такое впечатление, что несколько веков назад и даже еще в начале XX века люди более свободно говорили о религии. Но в какой‐то момент все отвердело и