но я не встречал таких типов, что были у вас, да и сейчас, несмотря на некоторые уродливые явления в нашем комсомоле, как мещанство, нытье, лентяйство, самомнение, нежелание учиться, работать над собой, чтобы выработать из себя хороших большевиков… я совершенно не встречал в своей работе таких отвратительных типов, на которых я сегодня до омерзения насмотрелся вот в этой самой комнате» [1779].
В этой ключевой сцене вечеринки Малашкин явно стремится вскрыть разнообразные «гнойники и язвы» партии. Здесь представлен весь список Залкинда, перечисляющий неадекватных коммунистов. Перед нами в общей сложности шесть групп – от затрудняющихся до совсем падших:
I. К первой группе следовало бы причислить товарищей, остающихся на активной работе внутри партии или в советских органах, но по ряду причин (нежелание, неумение, самолюбие и пр.) не приспособившихся еще к этой работе. <…> Начинается фрондирование, склочничество, подсиживание и пр., принимающие столь резкую форму именно потому, что в них вливается избыточная, перенапряженная эмоциональность, порожденная социально-психологической обстановкой революции.
II. Да простит меня эта [вторая] группа товарищей, но она болеет… от избытка неиспользованной эмоциональности. Всякое болезненное ощущение, усталость, всякое, даже не тяжелое расстройство кровообращения, пищеварения, и пр. притягивает к себе крупный заряд бездействующей, ждущей лишь «адресата» эмоциональности, – и увеличиваются в силе, обостряются в восприятии, делаются мучительными, длительными. Эта группа товарищей долго тянет свои болезни, мучительно их переживает… эти товарищи весь заряд, полученный ими от революции, обратили против себя, пытая организм избыточными напряжениями, создавая в нем уклон к затягиванию болезненных процессов, к болезненной инерции…
III. К третьей группе идеологически и практически дезорганизованных можно бы отнести товарищей, направляющих сейчас свою богатую эмоциональность в сторону – если можно так выразиться – «полового прорыва». Мы знаем, что боевая революционная среда характеризовалась сильным качественным, а порой и количественным, ущерблением полового чувства. Вся эмоциональность была оттянута в стороны боев и боевого товарищества. Недавняя ненависть к политическому врагу, ярость борьбы за революционную власть замещается любовной ревностью, жаждой половых обладаний – половое обкрадывает, обгладывает революционную эмоциональность.
IV. Четвертая группа попросту «выплескивает», выплевывает свою эмоциональность, растрачивает ее на искусственные возбуждения – алкоголь, наркотики и др.
V. [Пятая группа] вполне здоровые хищники, не растерявшиеся в нэпе, по-своему понявшие его. <…> Решив, что революция останавливается окончательно… они всю сумму своей богатой эмоциональности высвобождают для карьерных устроений, эготизируют эмоциональность, окрашивают ее в лично-житейские тона…
VI. [Члены шестой группы растрачивают свою эмоциональность] исключительно по причине непривычки к тяжелому умственному труду… зачастую оказываются среди пришибленных, психонарушенных именно потому, что, несмотря на все усилия, не могут справиться с порученными заданиями. <…> Вечное раздражение, связанное с чувством ответственности, опустошает постепенно их эмоциональную жизнь, выживая из нее всю энергию для питания гигантских, сверхмерных умственных усилий, не оставляя в итоге места для свободных, гибких, творческих проявлений [1780].
По данным Залкинда, до 90 % пациентов-партийцев страдали неврологическими симптомами, почти у всех была гипертония и вялый обмен веществ.
Оппозицию Залкинд уличал в особой распространенности психоневрозов. Как вымышленный Исайка, ее деятели страдали избыточной эмоциональностью. Не случайно Троцкий пользовался такой популярностью среди коммунистического студенчества: нервнобольных в этой среде было 40–50 %.
Среди случаев, рассмотренных Залкиндом, мы находим:
«Депрессия у 22-летнего студента, бывшего комиссара полка на гражданской войне, которому при нэпе „жить противно“»;
«Истерический сомнамбулизм у бывшего красного командира, которого тоже лишили покоя нэпманы, „торжествующие, жирные и нарядные“».
Залкинд трактовал сомнамбулизм последнего пациента как «переход в другой мир, где и осуществляются его вожделения… он снова в боях, командует, служит революции по-своему». Была ему знакома и женщина, комиссарка, с «невралгическими болями», изнасилованная белогвардейцами. (Большей частью, он добавлял, товарищи относились к таким случаям «по-революционному», не испытывая после изнасилования «идеологических кризисов» [1781].)
Ошеломленный тем, что ему привелось увидеть всех этих разложившихся троцкистов гурьбой на одной вечеринке, Петр спрашивает Таню: «Скажите, откуда вы откопали таких типов, что полчаса тому назад сидели в этой комнате? <…> Неужели это комсомольцы? Неужели их еще не выгнали?» Пристыженная и смущенная Таня не знает, что ответить. Малашкин начинает проводить молчаливо подразумеваемую границу между Таней, падшей коммунисткой, которую еще можно спасти, и ее безнадежными друзьями: героиня обещает впредь танцевать с одним Петром, на сей раз одетая подобающим образом. Она явно на грани выздоровления. Перед тем как переодеться в своей тесной клетушке, Таня закрывает Петру глаза полотенцем. Одеваясь, она смотрит в окно. «В комнате была луна, и была она, как тогда в селе, большая, сочная, пахла антоновскими яблоками». Таня крепко сжала руку Петра, «открыла глаза» и нежно улыбнулась на его товарищескую улыбку. Все это намекает на неминуемое возвращение героини в лоно большевизма. Привлекая мотив обращения, Малашкин меняет фокализатора, передавая внутренние Танины мысли. «И я только сейчас поняла, как необыкновенно трудно открыть глаза, да так открыть, чтобы видеть все глубину жизни, всю ее красоту. <…> „Нам открыл глаза, а сам свои закрыл“. Эти слова блеснули передо мной, как гигантская молния, разорвали ослепительный мрак», – вспоминает Таня мотивы рабочих обращений времен ленинских призывов, разобранных нами во второй главе. «Я хочу вывернуть всю себя», – говорит Таня то ли сама себе, то ли Петру, изъявляя желание превратить свою психологию в идеологию, как подобает большевичке [1782].
И вот уже сцена готова для Таниной исповеди. «Первые годы и работа навсегда останутся в моей памяти, как нечто прекрасное и светлое. Я никогда не забуду того дня, в который мы провожали на фронт около сорока человек бедняков-добровольцев, того подъема, той уверенности, той страшной веры в себя и победу над царскими генералами, того энтузиазма, того „Интернационала“, который тогда звучал для каждого из нас каким-то небывало могучим гимном». Пока Таня говорит о Гражданской войне, ее лицо сияет, но по мере приближения автобиографии к настоящему оно становится все более и более непроницаемым, превращаясь постепенно в гипсовую маску. Резюмируя главную тему Малашкина – взаимосвязь между университетским окружением и упадничеством, – Таня продолжает: «Но вот пришел двадцать второй год, за ним двадцать третий, двадцать четвертый. В двадцать третьем году меня отозвали из рабочих районов, и я стала работать в ячейке одного университета, в которой была другая молодежь, нисколько не похожая на деревенскую, в особенности на фабрично-заводскую». Таня оказалась втянута в неравную борьбу с троцкистскими выродками. «После одного бурного собрания, на котором я была единственной защитницей старой ленинской гвардии, ячейка постановила меня исключить из партии как чуждый элемент». Райком восстановил Таню в прежних правах, но он ее «не спас от этого общества» [1783].
Здесь, ближе к