И немногим позже:
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
(1825 г. «Евгений Онегин», I глава)
Кстати, слово «пустынный» значит «одинокий» – это помогает кое-что понять.
Почему так? Почему Гоголь в 1842 году не видел того, что было ясно Пушкину за два десятилетия до «Мертвых душ»?
Потому что Пушкин был аристократ и западник, а Гоголь – мещанин и почвенник. Мещанин – не по сословию, а по воззрениям, конечно. Для Пушкина естественным примером была Англия, где крепостное право сошло на нет в XVI веке, а также континентальная Западная Европа, где его отменили в конце XVIII – начале XIX века. Для Гоголя не было иной реальности, кроме России здесь и сейчас. Ключевым понятием для аристократа Пушкина была свобода. Начиная от оды «Вольность» и кончая «Памятником». У мещанина Гоголя было много ключевых понятий: от отечества до соленых грибков; что угодно, но не свобода.
В манифесте, в его констатирующей части, написано: «Права помещиков были доныне обширны и не определены с точностию законом, место которого заступали предание, обычай и добрая воля помещика. В лучших случаях из сего происходили добрые патриархальные отношения искренней правдивой попечительности и благотворительности помещика и добродушного повиновения крестьян». Вот эти-то «добрые патриархальные отношения» составляли общественный идеал Гоголя. И не одного только Гоголя. Льва Толстого – во всяком случае, во время написания «Войны и мира» – тоже. Великий роман, написанный после освобождения крестьян, – о чем он? О том, что человечество есть покорный раб Провидения; а в человечестве отношения господ и рабов вечны, неизменны и даже обоюдно приятны.
Иногда кажется, что отношения искренней попечительности начальства и добродушного повиновения народа составляют сердцевину нашего политического мировоззрения.
Но что-то случилось в середине 40-х годов XIX века. Может быть, общество посмотрело на свой портрет, написанный Гоголем, и ужаснулось.
Дмитрий Григорович, наполовину француз, внук обезглавленного во время Революции аристократа, говоривший по-русски с неистребимым акцентом, в 1846 году опубликовал «Деревню», а в 1847-м – «Антона Горемыку». Поразительные картины нищеты, боли и, главное, унизительного, бесчеловечного бесправия русского крепостного крестьянина. Естественно, патриоты-славянофилы усмотрели тут очернение, оскорбление и клевету. Но пуля уже вылетела из ствола. Писатель более сильный и популярный, Иван Тургенев, в 1852 году напечатал «Муму» и «Записки охотника», после чего впрямую защищать крепостное право стало просто неприлично.
Мне думается, что эти четыре небольших текста сделали больше для освобождения крестьян, чем поражение в Крымской войне. В конце концов, можно было закрутить гайки и создать «мобилизационную экономику» на основе повышения дисциплины крепостных тружеников села. Однако в России тогда было какое-то подобие общественного мнения. Большинство образованного сословия (царь и его придворные в том числе) было против крепостного права. Свободный труд совершенно справедливо считался более эффективным, чем подневольный. Рабское состояние соотечественников считалось позорным и недостойным, и это тоже было справедливо. Царь говорил: надо отменять крепостное право сверху, иначе оно само отменится снизу. Но, думается, зря государь беспокоился. Народ не очень-то стремился пополнить сословие свободных сельских обывателей.
Фирс: Перед несчастьем то же было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев: Перед каким несчастьем?
Фирс: Перед волей.
(А.П. Чехов, «Вишневый сад»)
Свобода – вот главная заноза и помеха. Ах, как жаль, что нельзя иметь свою землицу, есть досыта, работать в охотку – но чтобы без свободы. Без ее опасностей, рисков и страхов.
Нельзя, ребята.
Ну, раз нельзя – тогда не надо. Тогда пусть без свободы.
Рассуждая о советском социальном контракте, мы почему-то считаем, что наш народ выменял свободу на сытость (безопасность, стабильность и прочие тоталитарные радости).
Какая, извините, чушь.
Какая, к черту, сытость, а также безопасность при социализме, когда голод (неотоваренные карточки, дефицит) и плановые посадки, войны, уличная преступность?
Дело обстоит ровно наоборот.
Народ соглашается на недоедание и репрессии в обмен на рабство. Рабство – это величайшая ценность для подавляющего большинства. А свобода – это самая тяжелая из всех тягот. Мучительный недуг, постоянная боль, не дающая уснуть, ведущая к смерти или безумию. Избавьте нас от нее, бога ради! Мы будем недоедать, штопать лохмотья, надрываться на тяжелой работе, будем вздрагивать от ночного стука в дверь – но только чтобы без свободы.
С легкой руки Дмитрия Медведева мы повторяем: «Свобода лучше, чем несвобода». Кому-то эта мысль нравится, кому-то нет. Но те и другие полагают, что данный тезис донельзя банален.
Однако это не так. Если мы поместим эту фразу в более плотный контекст, мы увидим глубины, в которые не всегда приятно заглядывать. Неприятно, но нужно. Потому что мы все-таки в XXI веке живем и должны набраться мужества для рационального анализа. Замечательный филолог и мыслитель Михаил Гаспаров говорил примерно так: «У человека, собственно говоря, нет никаких прав. Но у него есть главная обязанность. Обязанность понимать».
Постараемся и мы понять некоторые нетривиальные следствия из банальной, казалось бы, фразы о свободе.
С одной стороны, конечно, да. Лучше быть свободным, чем несвободным. Умелым, чем неумелым. Любимым, чем нелюбимым. То есть лучше что-то иметь, чем этого лишиться. Именно так. Свободный человек, которого лишили свободы (в любом смысле – хоть в правовом, хоть в бытовом, хоть в морально-философском), – несчастен. Любимый, которого перестали любить, – тоже. Не позавидуешь и умельцу, растерявшему свои трудовые навыки. Вроде бы все просто и неинтересно.
Но с другой стороны – всё гораздо интереснее.
Но можно ли сказать «свобода лучше, чем рабство»? Сказать-то, конечно, можно, поскольку у нас свобода слова. Но будет ли такое высказывание правильным? Как говорится, методологически корректным?
Боюсь, что нет.
И в самом деле. Можно ли утверждать, что лучше быть умелым, чем ленивым? Лучше быть любимым, чем бесстрастным? И наконец, что лучше быть свободным, чем рабом?
Нет. Наверное, нельзя. Умелость и лень, любимость и бесстрастность, а также свобода и рабство – вещи совсем разные. Хотя они находятся как бы рядом и отчасти как бы зависят друг от друга. Ленивому трудней стать умелым. Бесстрастным людям в общем и целом меньше везет в любви. А свободные и рабы сосуществуют внутри одной нации и даже пребывают в своеобразном симбиозе.
Но мало ли кто или что находится рядом или пребывает в симбиозе!
Взять, к примеру, волков и зайцев.
Зубастый и быстроногий молодой волк, конечно, лучше, чем старый, беззубый и хромой. Но можно ли сказать, что волк – лучше зайца? Или что трусливый волк превращается в зайца, а смелый заяц – в волка? Даже смешно.
Свободный человек, которого обратили в рабство, – это одно. Назовем его словом «порабощенный». Он пытается бунтовать. Он понимает, что у него отняли. Даже в самых ужасных условиях порабощения (то есть несвободы!) он может сохранять внутреннюю свободу, внутреннее достоинство. Его можно вынудить выполнять приказы. Но он никогда не станет любить или оправдывать своих поработителей.
Раб по своей психологии, по образу жизни, мысли, действий – совсем другое. Он привык, приспособился, и ему хорошо. Он любит хозяина.
Слово «раб», однако, воспринимается как очень обидное. Особенно в России. Примерно как в Северной Америке слово «негр».
Но давайте не будем искать эвфемизмов. Если вместо «негр» говорят «афроамериканец», то вместо «раб» нужно говорить, ну, к примеру, «добровольнопокорный».
Ну его! Не надо слов, у которых такое липкое и пачкающее семантическое поле. Как ком глинистой почвы, который выдергивается из грядки вместе с сельдереем.
Давайте проще, и чтобы без обид. Тип А и тип Б.
В 1970-е годы биологи Джордж Энгель и Артур Шмале описали два главных способа реагирования, свойственных живым организмам, и людям в том числе. Первый тип они назвали “action-engagement” («действие – включенность»), второй тип – “conservation-withdrawal” («консервация – отказ»). Речь идет об активной или пассивной реакции на любой вызов извне.
Действовать – или замереть. Включиться в ситуацию – или отказаться от активности. Распрямиться – или согнуться.
Вот здесь кончается биологическое и начинается социальное.
Дать сдачи – или попросить пощады. Шагнуть навстречу трудностям – или отступить перед ними. Возмутиться – или утешать себя тем, что «могло быть и хуже». Добиться своего – или сказать: «Не очень-то и хотелось». И вот что важнее всего: признать наличие проблемы – или отрицать наличие проблемы.