Этот мир — удивительное место; всякий человек — усталое и разочарованное, но все еще могущественное божество; каждый город — это "девять городов"; докучливые условности в любое мгновение могут стать всего лишь правилами игры, опасной, но увлекательной — так играйте же, играйте и наслаждайтесь!
Приглядываясь к жизни, мы любим мерить ее понятиями «добро» и «зло», но мир выигрывает только от энергии. В этом скрыт его закон, но мы живем недостаточно долго, чтобы ухватить больше, чем два звена в цепи. Вот почему я горюю о краткости бытия1.
1999 г.
Неправильный ответ карается смертью
В полдень в пятницу 20 июля 1714 года рухнул самый красивый мост в Перу и сбросил в пропасть пятерых путников, — с этой фразы начинается роман Торнтона Уайлдера "Мост короля Людовика Святого". Один из героев романа, францисканский монах брат Юнипер, чья страсть к познанию оказалась сильнее набожности, задает себе почти неизбежный в подобных случаях вопрос: Почему эти пятеро? Он полагает, будто решение задачи поможет ему понять некий божественный план, согласно которому устроена Вселенная. Ему кажется, что пробил час на земле доказать — с цифрами в руках доказать — ту веру, которая так ярко и волнующе жила в нем.
Далее мы знакомимся с жизнеописаниями пятерых людей, погибших на мосту. Лукавый автор рассказывает читателю куда больше, чем смог бы выведать его герой, самоотверженный маленький священник, алчущий запретных познаний. Читателю то и дело кажется, что уж он-то сейчас разгадает загадку, над которой тщетно бился брат Юнипер.
Ответ, разумеется, существует. Он прост, но невыразим, почти непереводим на язык слов. Руна Eihwaz, символизирующая не только физическую смерть, но и символическое умирание посвященного во время обряда инициации, и встречу со своими самыми глубокими и потаенными страхами, и умирание человеческих отношений, могла бы стать эпиграфом к роману и облегчить его дешифровку.
Итак, почему эти пятеро?
Брат Юнипер не был знаком с руническими традициями и переоценивал значение цифр и таблиц, а также возможности своего пытливого разума. Понятно, что он потерпел неудачу: надежда набрести на правильный ответ погибла под лавиной биографических подробностей в самом начале его расследования.
Пятерых путников, погибших на мосту Людовика Святого в пятницу 20 июля 1714 года, объединяло одно: прежняя жизнь для них уже закончилась, новая только-только обещала начаться. Физическая смерть стала всего лишь объемной иллюстрацией к смерти символической, сакральной, истинной, которая для каждого из этих людей была уже позади.
Это — не единственно верный ответ на вопрос брата Юнипера, это всего лишь МОЙ ответ. «Правильного» ответа, вроде тех, что имеются в конце всякого школьного учебника математики, автор вообще не дает. Каждый читатель волен найти свое собственное решение или вовсе отказаться от поисков. Неправильный ответ, очевидно, карается смертью — по крайней мере, маленький рыжий францисканец был сожжен на костре вместе с книгой, которую написал.
До последнего мгновения брат Юнипер пытался отыскать в своей жизни ту закономерность, которая ускользнула от него в пяти других жизнях. Не отыскал. Потому что взор его был устремлен то в небо, то в «дерзновенные» таблицы, где каждая душа оценивалась по десятибалльной шкале. А ответ мог прийти лишь (цитирую Антонена Арто) из той пустоты, в которую наше вечное невежество заставляет нас поместить корни истины.
2000 г.
Предательство Иуды Искариота — один из самых эмоциональных (а потому постоянно требующих переосмысления) библейских сюжетов. Неудивительно, что литераторы обращались, обращаются и (к гадалке не ходи) будут обращаться к этой теме: одни — прельстившись отчетливостью и недвусмысленностью метафоры, другие — не избежав счастливого искушения в который раз по-своему пересказать древний миф.
Моя версия — не интеллектуальная игра, а порождение смертельной усталости и вечной занятости. Именно поэтому она имеет право на существование: увы, усталость и занятость — более традиционные условия человеческого бытия, нежели блаженная праздность, побуждающая к построению изящных спекуляций. Так вот, я полагаю, что на самом деле предательства Иуды никто не заметил.
Незадолго до известного исторического события все были очень заняты как это всегда случается накануне центрального мероприятия большого проекта. Иисус готовился к распятию и вознесению, апостолы томились тревожными, но возвышенными предчувствиями, власти Иерусалима тщились принять стратегически верное политическое решение, римские власти надували щеки и экспериментировали в области производства хороших мин при плохой игре. Иуда со своим предательством (чем бы оно ни было мотивировано) только мешал занятым людям заниматься делом. Ужас, да?
Очевидно (отнюдь не я первый это подметил), что с точки зрения здравого смысла предательство Иуды — поступок непрактичный, избыточный, никому не нужный и даже нелепый: Иисуса знал в лицо весь Иерусалим, и не требовалось быть Филиппом Марлоу, чтобы проследить за его перемещениями по городу. В чем, собственно, состояло «предательство»? В том, что Иуда осознал себя предателем, а потом позиционировался в качестве такового в глазах иерусалимской общественности?
Забавно думать, что Иуда наверняка отчаянно рефлексировал по поводу своего "чудовищного поступка" (потенциальная способность совершить предательство подразумевает сложную натуру). Можно лишь попытаться представить себе всю глубину и драматизм его внутренних монологов: безграничные способности человеческого существа к самооправданию вызывают у меня почти неподдельное восхищение и искреннее научное любопытство. Еще забавнее представить себе, что творилось в душе бедняги Иуды, когда он начал понимать, что его предательства никто не заметил (воображение услужливо подсказывает мне, что он краем уха услышал вопрос одного из стражников, обращенный к коллеге: "А что здесь делает этот странный парень?" — "Да кто его знает: крутится весь день под ногами…").
Самоубийство — не только (и не столько) смертный грех, сколько способ обратить на себя внимание окружающих. Многие истерики почти случайно поплатились жизнью за нерасторопность своих домочадцев. Согласно моей версии, самоубийство Иуды — один из таких случаев, возможно, самый типичный. Несколько дней он бегал по Иерусалиму, с замиранием сердца рассказывал приятелям и незнакомцам о своей подлости, пускал пьяную слезу по трактирам. От него досадливо отмахивались: его откровения не совпадали с медиа-ожиданиями населения. Тогда… Ну, в общем, и так все понятно.
Самое замечательное (для сотрудников и постоянных читателей газет вроде МК в этом не будет ничего неожиданного) — после того, как Иуда повесился, на него, наконец, обратили внимание. Припомнили его невнятные попытки что-то растолковать о каком-то загадочном «предательстве». Городские власти провели расследование. Наличные деньги, обнаруженные на теле самоубийцы, породили легенду о 30 сребрениках, живучую, как все простые и циничные версии.
Мы — «небогочеловеки» (писать следует именно так, одним словом), кризисные менеджеры собственных жизней (поскольку любая человеческая жизнь сама по себе — сплошь непрерывный затяжной кризис). На бегу мы отмахиваемся от очередного Иуды, который лезет к нам со своим утомительным, пошлым, неостроумным предательством: "Потом, потом, старик, не до тебя сейчас". Мы не склонны драматизировать происходящее, даже когда нас ведут распинать: подумаешь, нормальная рабочая ситуация.
Борхес пишет: Бог повелел быть равнодушию. Вот именно.
1999 г.
Флакон первый
Состав: восприятие, одиночество, ксенофобия
Роман Патрика Зюскинда «Парфюмер» я медленно, с удовольствием перечитывал во время всеобщих зимних каникул, когда мир остановился, застыл в сладкой гуще праздничных дней, как залитый медом муравейник. Роман (всего-то около трехсот страниц карманного формата) оказался слишком велик, чтобы втиснуть разговор о нем в одно эссе, поэтому я разлил его по трем разным флаконам, подражая современным коллегам Гренуя, которые любят выпускать новые ароматы сразу «линиями», акцентируя сходство основы и различие нюансов.
В глазах рядового образованного читателя (на которого, собственно говоря, и ориентирован роман) Жан-Батист Гренуй — монстр, урод, чудовище (добавить по вкусу, нужное подчеркнуть). Для меня же, варвара, взирающего на сокровищницы мировой литературы не только с восхищением вечного неофита, но и по-хозяйски сверяя высоту притолок с собственным ростом, образ Гренуя — в первую очередь повод в очередной раз проанализировать необходимое и достаточное условие абсолютного человеческого одиночества: несовпадение индивидуального восприятия мира с общепринятыми нормами. Отсюда отсутствие языковых средств для адекватного общения — при том, что в распоряжении Гренуя тот же словарный запас, что и у его современников. Возможности восприятия Жан-Батиста Гренуя значительно превышают лексические возможности. Более того, его индивидуальная система символов как бы вовсе не существует для окружающих.