— Есть просьбы! — вдруг зло отвечал Максимушка. — Уберите от меня этого держиморду!
И чуть ли не прямо в глаз ткнул Андрюхе. Тот аж отшатнулся.
— Во сучонок неблагодарный! — возмутился Андрюха. — Я ему только что ширинку не застегиваю...
— А нет у меня ширинки! На вот! Нету! Шаровары хохляцкие. С самого Киева подарок! Хохлы вообще стоя не с...! У их такой национальный обычай, понял!
— Цыц! — гаркнул Черпаков не очень-то грозно. — Разорались тут! Во-первых, ты, Андрюха, запомни: Максимушка не сучонок, а народный талант, и ты с этого таланта свои бабки имеешь. А плюс с моими немалые по нынешним временам.
Теперь нежно и хищно приобнял Максимушку.
— А ты, простакиша хренова, брось капризничать. Если ты мне надоешь раньше времени, отпущу на вольные хлеба. Тогда и посмотрим, сколько ты на плаву продержишься. Так есть вопросы?
— Таньку пришлите. Я на ей жениться буду.
— Ишь ты! Серьезная заявка... Это стоит обмозговать. Народный самородок и эстрадная крикунья... В этом что-то есть! Обещаю в ближайшее время... Короче — записал, думаю. Подождешь самую малость? А? Подождешь!
Снова обнял парня.
— Я ж тебя люблю, дурила ты этакий. Только знаешь, как в ненародной песне поется? "У любви, как у пташки, крылья..." Так что ты мою любовь цени, а я как стоящую цену тебе оформлю, конечно же, отпущу. Не век же тебе у меня за пазухой. Короче, терпи казак, атаманом будешь, тем более что шаровары уже при тебе!
И вдруг расхохотался-расхихикался.
— Слушайте, братцы! Тут вот час назад редактор наш бумажку мне показывал, по почте пришла без подписи. Отзыв на наше дело с Максимушкой. Это, значит так:
Черпанул Черпаков Простакова
Из деревни-села Мудаково.
Ни Париж, ни Берлин, ни Москова
Мудака не видали такого!
— Во козлы поганые! — всерьез обиделся Максимушка. Зато Андрюха злорадно хихикал в рукав и злобно оплывшими глазенками зыркал.
— Подозреваю, — протирая слезинку смеха, комментировал Черпаков,— что сей поэтический опус дело корявых мозгов и пальцев нашего отставного коммуняки Лытова Федора Кондратьича, которого никакая кондрашка не берет потому, что шибко борьбой со мной занят. И нехай себе живет, сколько борьба позволит! Я за демократию. И демократия, похоже, за меня.
Сергей Поделков «НО В ГРОЗАХ ДЛИТСЯ ЖИЗНИ ЛЕТО...» (Этой осенью замечательномурусскому поэту исполнилось бы 90 лет...)
***
Я возвратился к самому себе,
и чудится: крыльцо с навесом низким,
и дым отечества в печной трубе
блаженно пахнет хлебом материнским;
сыпь ржавчины осела на скобе,
вздох, затаённое движенье двери...
И я стою, своим глазам не верю —
я возвратился к самому себе!
А в бездне памяти — таежный страх,
и теплятся зрачки на трассе хлипкой,
и торжествуют, домогаясь благ,
лжецы с демократической улыбкой.
И вот — благодарение судьбе! —
оболганный, отторгнутый когда-то,
держу и плуг, и автомат солдата —
я возвратился к самому себе.
В лесу деревья узнают меня,
тут земляника на прогретом склонце
выглядывает из травы, маня,
налитая целебной плазмой солнца;
в полях дивлюсь пчелиной ворожбе,
конь дружелюбно ржет на изволоке,
вновь меж людьми и мною биотоки —
я возвратился к самому себе.
Все, все во мне органно, как в борьбе,
расковано, как в пору ледохода,
и слово плодоносит, как свобода,
я возвратился к самому себе.
РОДНОЕ
Горячий солнца глаз.
Деревня,
Рань.
И дрожь души,
и сдавлена гортань. Конь возле речки.
Рощи в летних ситцах
О поле русское,
рожь колосится...
Ты здесь родился.
На колени встань!
***
Есть в памяти мгновения войны,
что молниями светятся до смерти, —
не в час прощальный острый крик жены,
не жесткий блеск внезапной седины,
не детский почерк на цветном конверте.
Они полны священной немоты,
и — смертные — преграды мы не знаем,
когда в кистях тяжелых, золотых
перед глазами полковое знамя.
И тишина мгновенная страшна
врагам, оцепеневшим в черных травах.
Со всех дистанций боевых видна
сердца нам осветившая волна —
судьба живых и храбро павших слава.
И ты уже не ты. Глаза — в глаза,
удар — в удар, и пламя — в пламя...
Цветы, раздавленные сапогами,
обглоданные пулями леса
нам вслед цветут сильней стократ
и крылья веток к солнцу поднимают.
Пусть женщины тот миг благословят,
когда о них солдаты забывают.
ВЫСОТА
Есть упоение в бою.
А.Пушкин
Когда солдаты жить хотят —
выбрасывают сухари,
патроны и гранаты им нужны!
Они волною движутся живою,
к горячим рыжим травам припадая,
и на земле огонь и дым — стоймя.
Четырнадцать атак — а высота живет,
она под небом высится, горбатясь,
в венцах из огнедышащих траншей,
подобно змею из старинной сказки,
из русской сказки русских наших бабок.
И мнится нам: мы не четвертый день —
десятое столетие не спим.
И если шаг еще — и мы сойдем с ума.
Четырнадцать атак — а высота живёт,
огромная, она одна в зрачках
двоится, и троится, и гремит.
Хохочет враг, кричит на всю Европу,
кричит, что в бой бросало нас безумье,
кричит, что мы давным-давно мертвы,
что призраки в шинелях, мол, остались,
и те — в земле, повержены и немы...
Но ненависть к врагу сильнее страха,
она в крови моей, в крови друзей,
как сладкий сок в могучем тростнике,
как лава в недрах, как огонь в кремне.
И мы, Россию заслонив собой,
среди встающих взрывов на дыбы,
остервенев, в запёкшихся бинтах,
опомниться фашистам не даём.
Да, половина нас в земле; да, мы
грызём её лопатами, кирками,
она за ворот сыплется, она
глаза забила, на зубах хрустит,
но ход подземный в глубине горы
под вражеским гнездом распался на три
набитых толом рукава. И мы
горячий пот устало вытираем
пилотками, глядим злорадно
на горб горы, глядим и ждём и ждём...
И мы вздохнули... А перед глазами
вулкана изверженъе. Грохот. Дым.
Вперёд!
И мы карабкаемся в гору.
И пораженный насмерть командир
на самом гребне высоты на миг,
как памятник, застыл. И пал на гребень,
Враги лежат в разнообразных позах.
А мы сидим на глыбах дотов,
одни сидим и курим. Пленных нет.
Под Ржевом 1942
КЛЮЧИ МОСКВЫ
Итак, ему открыли западню...
Он,
покоритель,
славой утомлённый,
мечтал:
"Здесь власть свою укореню!" —
и на Москву глядел с горы Поклонной.
Окидывал ее — за частью часть,