Разумеется, мои суждения об этических возможностях и пристрастиях зеркала чересчур прямолинейны: вообще ведь — повторюсь — зеркало живет и мыслит благоприобретенным, — что отразит, то и вообразит, что вообразит, то и сообразит. Само же по себе оно пусто, и об этом никогда не надо забывать. С такой точки зрения уместно сопоставить зеркало с грамматическими формами, или с отношениями модальности в логике, или с зависимостями математических символов: оно, точно так же, как и грамматические формы, осуществляется только в конкретном «веществе»; вне материи оно бессмысленно. Попытки извлечь из зеркала идеологическую, назидательную, этическую пользу, возложить на него прикладные задачи предпринимаются в искусстве очень часто. Порою авторы устанавливают на сцене поименованный предмет сам по себе (чуть было не вырвалось «собственной персоной», но, пожалуй, столь высокой точки наш антропоморфизм в трактовке зеркала еще не достиг), иногда используют всяческие его эквиваленты да заменители, не требующие, впрочем, специальных оговорок, экспертиз да идентификаций. Портретное полотно кисти прославленного живописца, фотография в семейном альбоме, тень на стене вряд ли кому захочется заявить, будто они фальсифицируют, искажают идею оптического отражения — хотя элемент отсебятины к понятию зеркала все же примешивают. Наконец, в отвлеченном виде принцип зеркала присутствует везде, где просматриваются признаки симметрии. Не ведаю, что из чего произошло: симметрия из зеркала или зеркало из симметрии (в данном случае, думаю, степень родства — чисто схоластическая категория). Но убежден, что ныне эти явления в ряде ситуаций воспринимаются как синонимические. В частности, на страницах художественной литературы.
С направлением или без направления?
Демонстрируя морализаторскую деятельность зеркала, способного, как я только что предположил, определять, различать, сталкивать в поединке духовное и телесное, идеальное и материальное, а также добродетельное и порочное, доброе и злое, разумное и нелепое, сошлюсь на примеры двух великих неоромантиков: Эдгара По и Роберта Стивенсона, чьи нравственные проповеди прозвучали, в буквальном смысле слова, из зеркала.
В «Вильяме Вильсоне» Эдгар По с помощью зеркальной оптики материализует метафору «раздвоение личности», о чем подробнее — потом. А пока отмечу: согласно этой новелле, душу порочного человека раздирают на части противоречия дихотомического типа (нравственный — безнравственный), облекаемые по условиям сюжета в зримую оболочку, почти на грани персонификации. И судьбу одного разыгрывают в лицах двое, пока зеркало не возвращает обоих исполнителей к изначальному неразъемлемому «я».
Аналогичен идейный рисунок стивенсоновской «Истории доктора Джекила и мистера Хайда» (о которой в деталях — тоже потом); чтоб его воспроизвести, придется повторить слово в слово весь предыдущий абзац. Герой периодически переключается из одной своей ипостаси в другую, из «позитивной» в «негативную», а стрелку на решающем полустанке событийного развития переводит скромное оптическое устройство, зеркало.
С применением зеркала в его предметном варианте сопряжены неизбежные пертурбации и мутации: ведь реалистическую трактовку действия корректирует теперь демонстративная условность. Естественно, что зеркало-предмет заверстывается в гротесковые концепции действительности — сказочные, сатирические, романтические. Именно там, в сказке, в сатире, в романтизме, оно чувствует себя как дома.
Трезвая, серьезная литература сдержанно относится к сюжетным фантазиям и, соответственно, «опускает» зеркало с небес на землю, до участи комментатора, сеющего заметки на полях. Разумеется, за ним сохранено право на гипотезу, но что такое сослагательное наклонение после осязаемых радостей полнокровной жизни?! И зеркало остается на всех своих прежних будничных постах и позициях: в вестибюлях, сумочках, дортуарах и будуарах, но сбрасывает с себя фаталистические полномочия; предмет — вершитель судеб — умирает — и воскресает в функции приема, идеи.
Будем называть такое зеркало — в отличие от реального редуцированным, подобно тому как называют редуцированным внутренний, спрятанный комизм Свифта и Щедрина в сравнении с откровенным, смеющимся смехом Диккенса, Твена или, допустим, раннего Чехова.
Редуцированное зеркало, истаявшее до такой степени, что остаются только зеркальные отношения и зависимости, только гармонии и рифмы, привольно вершит свои чудеса у Пушкина. Кружение изящных пар в бальном танце среди колонн — вот первый приходящий в голову, легкий, почти виньеточный набросок его симметрий. Пушкин виртуозно небрежен в своем художестве. Рисуя, он словно бы и не размышляет. Мановение кисти — штрих, другое касание — линия. Но какая глубокая продуманность каждой завершенной детали, какое совершенство пропорций — всех без исключения, «вертикальных» и «горизонтальных», стилевых и стиховых, изобразительных и повествовательных! Когда читаешь Пушкина, буквально осязаешь, как отражается одно в другом, другое в третьем, устраивая целое пиршество зеркальных перекличек. Не буду утверждать, что эта вакханалия высоконравственная, дабы не прослыть ханжой с антипушкинским мироощущением, но настаиваю на ее извечном нравственном подтексте, аспекте и смысле, на ее обязательных выходах в пространства этики.
Сколь просто обронена мысль о том, что гений и злодейство — две вещи несовместные! А ведь на этом четко обозначенном контрасте строится образная система всего «Моцарта и Сальери», всех «Маленьких трагедий», всего пушкинского творчества — да и вся жизнь поэта, от дуэли Онегина с Ленским до поединка на Черной речке.
Заметим, что этот контраст зафиксирован не только лексическим сталкиванием понятий («гений» — «злодейство»), но и драматической коллизией. Ведь знаменитая фраза звучит в трагедии дважды. Сперва ее произносит Моцарт и заключает словами: «Не правда ль?» Потом, целиком повторенная Сальери, в точности, «один к одному», она получает полярно противоположную интерпретацию: «Неправда», — с таким выводом уходит из спора Сальери, уже подсыпавший яду в бокал своего великого соперника.
Говорить о зеркалах Пушкина — это значит видеть недорисованное и слышать недослышанное, чего так много у него между строк. Но не будем довольствоваться фантомами: земной человек, он воспринимал мир в радужном вихре реальных отражений, скрещивающихся, как мечи во время битвы.
Перечитаем пушкинские строки:
Татьяна пред окном стояла,
На стекла хладные дыша.
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель «О» да «Е».
Среди подразумеваемых компонентов этой сцены: взгляд на себя самое в оконном зеркале, придирчивый, настороженный, опасливый, и — неотступное виденье — ЕГО лик.
Татьяна, как бы опуская занавес, дышит на стекло. Но даже сквозь туман прозревает того, кто и незримый был ей мил, и не может прозреть лишь будущее — этого никому не дано (когда литература выключает волшебные зеркала своих пророчеств).
Морозна ночь, все небо ясно:
Светил небесных дивный хор
Течет так тихо, так согласно…
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Неудачи бессильны против надежд:
А под подушкою пуховой
Девичье зеркало лежит.
Таковы некоторые из зеркал «Евгения Онегина», где вообще-то их множество, если помнить о симметриях, в том числе о такой, как эпистолярный диалог Татьяны и Онегина.
Весьма соблазнительно отнести зеркало к предпочтениям того или иного литературного направления. Намеки на такую возможность я уже делал, причем оговорками их не сопровождал, хотя и первые были уместны, и вторые не лишни. Рационалистические особенности классицизма, его логика (а логика-то, кстати, и специализируется на дихотомиях и всяких иных строгих, гармоничных дифференциациях), его связь с картезианством, а стало быть, с математическим складом мышления, его симметричные композиции — вот только наиболее заметные свидетельства в пользу гипотезы, что зеркалами в литературе пользуются по преимуществу представители этой школы. Они, кстати, могли бы и соответствующую своим пристрастиям эмблему завести, с портретом первооткрывателя зеркальных коллизий Овидия, — как-никак первый в истории литературы конфликт между человеком и его отражением зафиксировали «Метаморфозы».
Любопытно, что специалисты саму эстетику классицизма истолковывают в «отражательной» терминологии. Так, например, автор соответствующей статьи в Литературном энциклопедическом словаре отмечает стремление классицизма «современные проблемы изобразить в зеркале[6] античных преданий, мифов», а чуть дальше пишет, что «классический образ тяготеет к образцу; он — особое зеркало, где индивидуальное превращается в родовое, временное в вечное, реальное в идеальное, история в миф». Хотя очевиден переносный смысл этих уподоблений, характерен, с другой стороны, и факт их появления именно в таком, а не каком-нибудь другом словесном оформлении — и в данном, а не в другом контексте.