Любопытно, что специалисты саму эстетику классицизма истолковывают в «отражательной» терминологии. Так, например, автор соответствующей статьи в Литературном энциклопедическом словаре отмечает стремление классицизма «современные проблемы изобразить в зеркале[6] античных преданий, мифов», а чуть дальше пишет, что «классический образ тяготеет к образцу; он — особое зеркало, где индивидуальное превращается в родовое, временное в вечное, реальное в идеальное, история в миф». Хотя очевиден переносный смысл этих уподоблений, характерен, с другой стороны, и факт их появления именно в таком, а не каком-нибудь другом словесном оформлении — и в данном, а не в другом контексте.
А как относится к зеркалу романтизм?
Среди классических особенностей романтизма в общераспространенных и общедоступных досье фигурируют Дихотомии, антитезы, контрасты — полные и частичные: «мучительный разлад идеала и социальной действительности», «двоемирие», «ночная сторона души». Мы и сами только что наблюдали раздвоение личности, как его понимают авторы романтического толка — По и Стивенсон.
Все это — зеркальные феномены. Как и вечные попытки мировой скорби или мировой иронии, верных спутников романтизма, вырваться за пределы наскучившей обыденности через любую мало-мальски подходящую дверь или щель — включая и нашу оптическую лазейку.
Барокко открывает галерею прелюбопытнейшего материала, преимущественно живописного: полотна маньеристов, таких, как Корреджо, нередко расширяют свое пространство и художественный кругозор за счет зеркал. А Веласкес при их помощи преображает искусство. Эклектизм барокко как бы изначально ориентирован на изобразительную стереоскопическую и стереофоническую пестроту, на разноплановость изображения, на союз фантастики и реальности, сенсации и эрудиции, театра и иллюзии, метафоры и антитезы, буффонады и риторики. Альянсы такого рода проще полагать мезальянсами, характеризуя тем самым их интерес к изощренной изобразительной технике, ко всяческим ракурсам, точкам зрения, обрамляющим эффектам и т. п. Словом, к буйству редуцированной амальгамы.
Как всегда, сложнее всего и проще всего с реализмом. Потому что реализм в конечном счете способен объять необъятное, поглотив на правах изображаемой действительности — или частного приема — и романтизм, и классицизм, и барокко, и просветительство, и символизм, и фотографические, буквалистские изобразительные системы, и что угодно другое — сущее или грядущее. Не буду трогать всуе зеркала, напомню лишь о двойничестве, которому принадлежит столь важная идейно-художественная роль в психологической прозе.
Имеем ли мы дело с магическим реализмом или с критическим, с «приставочными» терминами типа «сюрреализм» и «гиперреализм», с натурализмом и символизмом или даже с условно-схематичными построениями научной фантастики, детектива, авантюрного романа, смысловое ударение во многих этих случаях падает на «реализм», а прочее, что от лукавого, говорит лишь о пристрастии метода к расширению своей изобразительной палитры. Каким образом? Да путем аннексий: чего мы раньше не видели, что пряталось от нас за углом, за поворотом, за завесой, по ту сторону, за рекой, в тени деревьев, — все постараемся вытащить на солнышко и повнимательней, поаналитичней рассмотреть.
Новый реализм столь ретиво, активно, я бы даже сказал, агрессивно обогащает свои средства познания, что традиционалисты да консерваторы отказывают ему подчас в исконном названии, искренне думая, что на Шишкине или Репине жизнь искусства остановилась. Но ведь жизнь-то вообще, всеобщая жизнь не остановилась — как же могла остановиться жизнь искусства?
Проблема реализма напрямую выходит на специфику «подражания натуре», а эта последняя (и — всегда первая) — на жизнеподобие во всех его модификациях и градациях, всех его иерархиях и уровнях. Вот и выдвигается на первый план еще один существенный аналог зеркала.
Зеркало ни с каким направлением не обручается. Не в том смысле, что оно — с пустынником Серапионом. Оно со всеми направлениями — и, по чести говоря, у него свое направление, свой маршрут.
Зеркало и впрямь безразлично к литературным манифестам в такой же мере, что и любой троп или любой риторический прием: метафора, эпитет, синекдоха или анаколуф.
Французский писатель Жерар де Нерваль упоминается среди предтеч сюрреализма. Но вот перед нами «зеркальные страницы» его повести, и, право же, на них трудно обнаружить что-либо такое, чего нельзя было найти у «чистого» реалиста или «законченного» романтика.
Эта повесть «Король Бисетра…» рисует наивного правдолюба Рауля Спифама, заточенного родственниками в дом умалишенных. Подлинный переворот в судьбе героя производит старинное зеркало из полированной стали («всякие другие зеркала были запрещены из опасения, как бы умалишенные не порезались, если вдруг вздумают их разбивать»). «Сначала Спифам не обратил на него особого внимания. Но когда наступили сумерки и он принялся, как обычно, грустно ходить взад и вперед по своей каморке, собственное отражение в зеркале внезапно заставило его остановиться. Вынужденный в эту минуту бодрствования верить в свое реальное существование, столь неоспоримо подтверждаемое толстыми стенами его тюрьмы, он вдруг увидел, как откуда-то издалека, из какого-то дальнего коридора, приближается к нему король и, остановившись, говорит что-то через тюремное окошечко, словно соболезнуя его судьбе…»
Прерву цитату, чтобы пояснить: Спифам внешне напоминает своего современника, французского короля (середины XVI века) Генриха II, и этим сходством объясняются предыдущие и последующие события.
«Спифам поспешил поглубже склониться перед ним; когда же он выпрямился и взглянул на мнимого государя, то увидел, что и тот выпрямляется, а это означало, что король ему поклонился, от чего сердце Спифама исполнилось несказанной радости и безграничной гордости. И тогда он начал пространно и подробно излагать свою жалобу на предателей, что довели его до теперешнего положения… Он даже заплакал, несчастный дворянин, доказывая свою невиновность… и это, как видно, глубоко тронуло короля, ибо блестящая слеза вдруг покатилась вдоль его королевского носа. Лицо Спифама запылало от счастья, а король приветливо улыбнулся ему и протянул руку: Спифам простер к нему свою».
Назревает раздвоение личности. Спифам выступает перед самим собой попеременно в двух ролях: он и король, и его несчастный подданный. Потом у него появляется аудитория. Спифама сводят с другим сумасшедшим. Тот вполне кстати воображает себя великим непризнанным поэтом, которого травит камарилья придворных стихотворцев. Спифам-король осыпает поэта своими милостями, а Спифам-человек готовится вместе с новым собеседником к побегу…
Много безумия для реализма? Но безумие показано вполне реалистически как раздвоение личности, активно творимое зеркалом: оно расщепляет психику героя, инспирирует подспудный процесс внутреннего распада.
У Стивенсона в «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» раздвоение личности осуществляется само по себе, в материальных, зримых формах, и оптика в этом процессе участвует пассивно, на правах объективного регистратора: «Тогда в моем кабинете не было зеркала: то, которое стоит сейчас возле меня, я приказал поставить… позже — именно для того, чтобы наблюдать эту метаморфозу». И чуть далее: «И все же, увидев в зеркале этого безобразного истукана, я почувствовал не отвращение, а внезапную радость. Ведь это тоже был я. Образ в зеркале казался мне естественным и человеческим. На мой взгляд, он был более четким отражением духа, более выразительным и гармоничным, чем та несовершенная и двойственная внешность, которую я до сих пор привык называть своей».
У разных авторов мы видим разные зеркала и разные подходы к их изобразительным функциям. Но — при том, что эти подходы разные, — они одинаковы в главном. Зеркало в обоих приведенных случаях рассматривается как орудие, как материализовавшийся психологический анализ, аналог сверкающих приспособлений в руках офтальмолога или невропатолога. И применительно к предлагаемой системе отсчета ведет себя с предельной натуральностью, «в рамках характера».
Хотя сама идея зеркала с магическими свойствами, предмета волшебного, потустороннего, — условность, нисколько не противоречащая реалистической установке, ее пытаются критиковать с позиций бытового правдоподобия.
К герою английской детективщицы Дороти Сейерс сыщику-любителю лорду Уимси обращается со своими проблемами некий мистер Дакворси: «Мне было, кажется, семь или восемь, когда меня повели в кино на эту вещь — я и сейчас помню название: „Пражский студент“, примерно так. Не помню подробностей, но помню, что это был рассказ о юноше из университета, парень продался дьяволу, и однажды его отражение на свой страх и риск выбралось из зеркала и пошло-поехало совершать разные преступления, а все вокруг думали на студента… я никогда не забуду свой страх при виде этой жуткой фигуры, вылезающей из зеркала… Прошли месяцы и годы, а оно все снится мне и снится. Снится, будто я смотрю в огромное высокое зеркало, как тот студент в кино, и немного погодя вижу, что мое отражение улыбается мне, и, подняв свою левую руку, я иду к зеркалу и вижу, что иду сам себе навстречу с протянутой правою рукою. А приблизившись ко мне вплотную, оно вдруг — вот ужасный момент! — повернется ко мне спиной и уйдет к себе в зеркало с ухмылочкой через плечо — тогда я понимаю, что это — подлинное существо, а я — только отражение, я ныряю туда, в зеркало, и тут все сереет, затуманивается, и я просыпаюсь весь в поту от испуга…»