Через три года после моего прибытия в Париж Шаховская оставила «Русскую мысль», и редакторский трон занял Серафим Николаевич Милорадович. Этот потомок русских дворян и родственник немецкой аристократии, человек почти исполинского сложения, отличался той учтивостью, которая, не сомневаюсь, привела бы в восхищение Данжо. Вообразите такую сценку: главный редактор, в своем тогдашнем вечнозеленом пиджаке, склоняется над письменным столом сотрудника редакции, размахивая только что полученным номером французской газеты: «Милый Женя, если у вас будет свободная минута… ах, это совсем не срочно… когда сможете… это совсем небольшая статья… не могли бы вы перевести для будущего номера… если, разумеется, у вас нет другой срочной работы!» Статья тут же переводилась, и старательный переводчик немедленно вознаграждался ликующим возгласом: «Чудно! Превосходно!» Для тех, кто имел несчастие побывать в приемных советских редакторов, такой стиль общения в первые времена казался почти версальским. Впоследствии Серафим Николаевич оказался директором «OverseasPublicationsInterchange» в Лондоне, и наше сотрудничество долго продолжалось — я перевел с французского языка на русский две книги для этого издательства.
Среди постоянных сотрудников было несколько новых беженцев и выбеженцев. Журналист Владимир Рыбаков был тем, кого тогда именовали репатриантами (его родители, французские коммунисты русского и польского происхождения, неосторожно вернулись в СССР после войны и через несколько лет совершили то же путешествие, но в обратном направлении). Он уже несколько лет жил в Париже, превосходно знал, как нанять квартиру, как избежать административных подвохов или слишком обременительных налогов. В первые месяцы моей французской жизни он был моим сущим поводырем.
Через год или два в Париже появился Николай Боков. «Русская мысль» издала задолго до его приезда блестящую сатиру анонимного автора из России: «Приключения Вани Чмотанова». Оказалось, что это был Боков — вместе с соавтором Петровым. Вскоре он стал нашим коллегой. После работы мы часто отправлялись, как парижские гуляки, в кафе по соседству, носившее музыкальное название «Do, re, mi», пили красное вино и играли во флиппер. Обычно Рыбаков был чемпионом. Мне было тогда уже 34 года, моим коллегам на пять-семь лет меньше. Далеко от юности, но, тем не менее, я думаю, что мы часто ощущали плеск или всплеск молодости, в основном мрачно проведенной при советском режиме. Николай Константинович, даровитый актер, иногда разыгрывал сценки, которые нас приводили в восхищение. Помню, например, полемику Ленина с Троцким, когда один из оппонентов дубасит другого по воображаемой лысине, а тот вырывает с корнем мнимые пепельные кудри своего противника. Сценка сопровождалась русским комментарием, столь же забавным, как пантомима, — и пораженные посетители кафе, включая хозяина, покатывались со смеха, хотя не понимали ни единого слова.
Вероятно, вам эта картинка может показаться слишком идиллической — и вы правы. Наше покойное пристанище периодически потрясали внешние распри, грозившие расправой. Так, один автор третьей эмиграции, недовольный статьей Рафальского, грозился отколошматить 84-летнего почтенного старца. Другой эмигрант-литератор (не исключаю, что им была переодетая эмигрантка) в течение нескольких дней устраивал засаду возле «Русской мысли», чтобы публично оскорбить некоего С-кия (под псевдонимом С-кий прозрачно скрывался Сергей Мильевич), — месть за его критику, кстати, довольно добродушную. Один из эмигрантских бардов написал прехамское письмо Зинаиде Алексеевне, подозревая ее в авторстве критической статьи, подписанной В. Малашин. (Шаховская автором не была, не более, чем я. Не намерен облегчать работу будущим литературным детективам, если таковые найдутся, и оставляю им осуществлять многочисленные поиски и происки.)
И, несмотря на эти бури и бураны в эмигрантском стакане, я вспоминаю с удовольствием о годах, проведенных в «Русской мысли». Они завершились для меня отъездом в Кёльн в 1978 году.
Русский писатель-эмигрант и Франция
В 1980-е годы владельцем «Клинксьека» был г-н Пьер Бодри, великий знаток и любитель книг. Его каталог включал переиздания редчайших фолиантов XVII и XVIII века. Издатель научной литературы, он не чуждался и художественной, но она составляла, так сказать, его jardin secret, увлечение. По этой причине он создал небольшое и патетически некоммерческое издательство «Aux Amateurs de livres». В нем выходили либо книги, ценимые Бодри, либо произведения авторов, публиковавшихся в «Клинксьеке» благодаря меценатам или субсидиям. В моем случае такую помощь часто оказывали близкие друзья, доктор Робер Таке и его жена, о чем я вспоминаю с большой признательностью, а также другие. Доктор Таке, помимо английского и испанского языков, сносно владел русским и с симпатией относился к русским литературным изгнанникам.
В моем романе «Le Mascaron» («Маскарон») повествователь упоминает не без добродушной иронии о советском поэте-диссиденте, свято убежденном, что, оставив СССР, он немедленно и навсегда оставит за спиной все литературные злоключения. В свободной стране, полагает он, его стихотворения не могут не быть признанными как величайшие творения, со всеми радужными последствиями.
Я встречал немало литературных соотечественников, ослепленных подобным убеждением. Для них Запад стал западней. Поскольку при ничем не ограниченной свободе творчества положение писателя-эмигранта, за редким исключением, весьма незавидно.
И это касается не только неименитых литераторов.
В первой эмиграции, бесконечно более многочисленной, чем, например, третья, существовало множество издательств, газет, журналов. Но если газету покупал обычный эмигрант, к тому же часто не знавший французского языка, то многие ли, даже любители литературы, могли позволить себе роскошь приобретать книги гениального художника, каким был Иван Бунин? Даже страстные поклонники эмигрантской поэзии открыто предпочитали Марине Цветаевой лирические излияния Владимира Смоленского и, следовательно, снобировали сборники поэтессы. Тридцать три года назад я с изумлением отметил, что цветаевские книги «После России» или «Царь-Девица» — ныне библиографическая редкость, — несмотря на их крошечный тираж, по-прежнему ожидали покупателя на пыльных лавках русского книжного магазина на rue de l’Éperon. Или талантливая книга Юрия Анненкова «Повесть о пустяках». В этой же лавке можно было приобрести русские издания Бунина, нобелевского лауреата и литературной знаменитости, изданные тридцать или сорок лет назад.
Переводы на иностранные языки составляли обычно скромный финансовый ручеек, который позволял кое-как протянуть год, не более. И Набоков напрасно утверждает, что «мои книги стали приносить приличные деньги, и мы отправились ловить бабочек», — как раз в то время, когда его американский друг Эдмунд Вильсон тревожится о финансовом положении находившемся в отнюдь не в цветущем состоянии своего русского коллеги (на это обстоятельство когда-то обратила мое внимание Зинаида Шаховская, написавшая злые воспоминания о писателе, — месть за его прегрубейшую выходку). Массовый читатель вряд ли умножит денежную массу автора, — такие романы, как «Бледный огонь» или «BendSinister», достигающие, на мой вкус, вершин западной литературы, обычно им не покупаются. Творец Лолиты должен быть благодарен малолитературной нимфетке (любопытно, что это слово — французского происхождения, nymphette, оно пришло из старой французской поэзии), навсегда его избавившей от житейских забот.
По логике книжного рынка эмигрантские издания всегда убыточны. Перевод на иностранные языки мог дать утешение эмигранту-писателю, он приносил сравнительно мало денег, если творение не становилось коммерческим бестселлером. Что касается третьей эмиграции, то думаю, что в конце 1980-х годов не осталось ни одного литературного русскоязычного издания, кроме «Нового журнала» в Америке. Число литераторов стало значительно превышать число потенциальных читателей и покупателей.
Но, думаю, есть и другая причина, которая углубила и осложнила положение литературной части третьей эмиграции. Здесь мы переходим от статистики к социологии. Дело в том, что бывшие советские писатели из третьей эмиграции оказались в стране, чье положение, условия, устои и традиции напоминали советскую литературную среду не более, чем Лазурный берег сибирскую тундру.
И в те отлетевшие времена, и ныне лишь 5 % писателей во Франции живет своим литературным трудом, не прибегая к журнальной работе, сочинению шпионских или эротических бредней. Остальные служат в страховых агентствах, преподают в лицеях или университетах и даже работают в газетном киоске, как недавний обладатель лавров Гонкуровской премии. Один из самых одаренных, на мой взгляд, современных французских писателей — Габриэль Осмос — издает книгу раз в три или четыре года, которая никогда не фигурирует в списке наиболее продаваемых, хотя стиль Осмоса восхищает самых скептических критиков. Не думаю, что его превосходные книги позволяют ему вести непринужденный образ жизни свободного художника.