Лошадь внезапно встала на дыбы. Из ноздрей захрапевшего животного повалил липкий пар. Перед нею на дороге появился худой человек неопределенного возраста, в холщовой рубахе под распахнутой свиткой.
Он схватил коня за узду, но странного смельчака тут же оттащили в сторону подоспевшие казаки и принялись колотить его рукоятками нагаек. Человек лишь успел выкрикнуть, мелко ткнув пальцем в направлении всадника: «Ты, видно, забыл, как тебя звали!» – и тут же скрылся за первыми рядами ликующих горожан.
Всадник и впрямь хотел бы забыть, как его звали. «Теодор»– так было записано в церковной книге при крещении. Это по-гречески, всегда убеждал своих людей всадник, тем более, что когда за годы в седле кожа на заднице становится такой же жесткой, как и само седло, голова перестает различать, где правда, а где ложь в словах того, кто всегда едет по полю в ту же сторону, куда едешь и ты сам. Всадник никогда не называл себя Теодором, он просто ненавидел это имя. Мать его называла Зиновием, что в переводе с греческого означало «зевсоугодный» или же, как считали ксендзы в иезуитском коллегиуме, где он провел свою юность, имя это следует считать тождественным имени Теодор в значении «богоугодный». Вот только язычество так и сквозило изо всех слогов этого имени, поэтому католические наставники щедро дарили его всем тем, кого не подпускали к святыне. Имя это часто развешивали на своих шинках евреи, вырезая его ножами на дубовых дверях, и всаднику, когда он после походов возвращался домой, казалось, что его знают все, и, встречая, обращаются по имени. Да еще мать любила это имя, протяжное и нежное, как песня, которую она пела всаднику в детстве. В имени Зиновий так удобно было прятать Теодора от чужих глаз, рук и губ, а теперь вот Зиновий стал бояться его, потому что это имя, дважды ударившись копытами коня о землю, так и осталось лежать непрочитанными письменами в мокрой глине, пока проезжавший мимо монах, знавший греческий, не прочел на земле имя «Дар Божий», «Богдан». Монах поднял имя и вернул его тому, кто хотел его потерять в степи. И сказал: «Носи его там, где до этого ты носил католический крест. Впрочем, перед Богом все равны, оставь свой римский крест там, где он висит, а новое свое имя спрячь под него». Но старое имя все время на давало покоя Богдану. Оно бежало рядом с ним, как английская собака рядом с конем хозяина, оно то смотрело на него с укором из темноты польских ран в желтой глине, то качалось вместе с повешенным ростовщиком из стороны в сторону на натянутой веревке под Белой Церковью, то разлеталось в стороны каменными брызгами, когда ядра разбивали збаражские стены.
Его вернули в киевский январь выстрелы пушек, которые доносились со стороны высокого вала. Богдан слегка вздрогнул. Впервые за минувший год он слышал, что пушки стреляют холостыми зарядами, а не посылают чугунные ядра в сторону его войска.
А толпа все приветствовала своего героя. И он, тот, кого волею судьбы забросило в ее объятия, полюбил ее всей душой, и она отвечала ему взаимностью, потому что теперь они друг без друга просто не могли существовать. Но чем ближе любовники, тем больше у них сокровенных тайн друг от друга. Он, Теодор, Богдан, Зиновий, все время приходил к ней, прячась под чужим именем, пытаясь скрыть от нее великую свою тайну. Тайну, которую знал о себе только он один – он трус, хотя война и убийство на поле боя давно уже стали его работой. Еще тогда – когда отец его, сотник Михал, шутливо перевел католическое имя на казацкий язык и потянул его, молодого хлопца, в турецкий поход, – еще тогда Богдан понял, что не хочет перечить отцу, но другого серьезного дела, кроме войны, ему не сыскать. Он боится войны, но еще больше боится одиночества и позора, потому что на вопрос отца: «А не хочешь ли, сынку, достать турка саблей?» – ответ мог быть только один. И Богдан ответил так, как хотел услышать батько. И тогда, взяв слова своего сына, Михал замотал их вместе с люлькой в платок, а потом спрятал его на груди. И всякий раз, когда старый доставал чубук, чтобы запалить табаку, он любовался ответом своего сына так, как придворные польского короля глядят на портреты своих любовниц, нарисованные лаковыми красками на обратной стороне золотых монет. А потом Михал с сыном сами стали придворными совсем другого короля, турецкого. Два года спустя после того, как выехали они со своего хутора на Сечь, их привели в цепях ко двору Османа Второго, Молодого Османа, как называли его янычары. Богдан лишь мельком видел этого подростка, юного правителя половины мира. Осман Второй стоял на ступенях Голубой мечети и что-то оживленно рассказывал своему наставнику Давут-паше, а тот лишь улыбался в свои длинные усы. Колонну рабов – поляков, украинцев, валахов – провели перед самой мечетью, видимо, янычары хотели похвастаться столь богатой и столь несложной добычей, а молодой бусурманский царь не замечал этого триумфа и все рассказывал и рассказывал Давуту какую-то историю. И сам раскачивался из стороны в сторону, словно корабельная мачта на ветру.
И Богдан, который был лишь на несколько лет старше султана, понял, что Осман читает визирю стихи. Свои стихи. «Как же так? – подумал тогда закованный в кандалы пленник. – Почему на этого хлопца власть спустилась мягко и незаслуженно, как будто она висела верблюжьим одеялом на стене, давно поджидая первого, кто окажется с ней рядом, и ей вообще все равно, чьи плечи укрывать своей теплой тяжестью?» Но потом Богдан перестал об этом думать. На время он разучился думать вообще.
Его место было на галере, его время проходило между двумя взмахами тяжелого весла. И он смотрел, как на его глазах с каждым взмахом наконечники стрел на горизонте превращаются в минареты Ортакюя, а потом эти минареты, как пики, вонзаются в небо, и это означает, что скоро будет короткий и долгожданный отдых и сон. Одна из этих пик пронзила небо насквозь и прошла навылет через сон его отца, сотника Михала, и сотник остался в этом сне, а потом янычары развернули свои пики и столкнули тупыми концами старого вояку в Босфор в тот час, когда земля минаретами сбрасывает в море солнце. Богдан запомнил это и, глядя на то, как умирал его отец, он вдруг снова научился думать и так сильно вдруг захотел жить, что вместе с умением думать к нему снова вернулось умение бояться. Но хотя он и был трусом где-то глубоко и тайно, он никогда – никогда! – не вел себя как трус. Богдан просто жил вместе со своим страхом, как с соседом по галере, который вместе с ним считает движения скользкого весла.
А в мае, когда особенно хочется на север, он узнал, что янычары подняли бунт против Молодого Османа, и Давут-паша с доброй улыбкой, спрятанной в усах, вогнал ему в спину кинжал, как раз тогда, когда Осман выхватил саблю и побежал навстречу своим взбунтовавшимся воинам. Янычары, уставшие от роскоши султанского дворца, повесили еще живого султана на его воротах. Он верил своему советнику, но так за много лет и не заметил того, что успел увидеть Богдан за несколько минут на площади перед Голубой мечетью – Давут не любил стихи, и если улыбку он прятал, то слова отбрасывал прочь от себя, чтобы те не позволяли затупиться кинжалу.
Янычарам было некуда деваться. Они умели лишь убивать и разрушать, а строить и приумножать должны были другие. Следующий султан был еще младше предыдущего и не понимал, что он значит для миллионов людей от Персии до Африки, зато его опекуны хорошо понимали, что империи нужны деньги, и очень много. Поэтому они стали продавать всех лишних рабов, даже тех, кто перегонял с берега на берег узкие галеры по проливу. Богдан к тому времени уже освоился в Стамбуле. Он мог свободно ходить по городу и подбирать с камней его мостовых слухи, восточные улыбки и новые привычки. Из вредных он приобрел страсть к долгой турецкой трубке и черному, как волосы его турецкой любовницы, кофе. Из полезных – правило никогда не расставаться с оружием, будь то хотя бы самодельный нож. Он клал его к себе в постель даже чаще, чем полногрудую Минэ, служанку Бектеш-Аги. Этот Бектеш, обусурманенный серб откуда-то из Косова Поля, был одним из зачинщиков янычарского бунта, и Давут-паша пообещал ему генеральский чин. Конечно же, он станет генералом, подумал тогда Богдан, и спать со служанкой янычара стало его полезной привычкой. Ведь тогда, когда постель раба пустовала, Минэ разогревала своим теплом господские простыни. Янычар сделал так, что Богдана одним из первых выкупили запорожцы.
Богдан поклялся отработать долг всем тем, кто сделал его свободным человеком. А должен он был сущий пустяк – целую жизнь. И хотя ростовщичества запорожцы не терпели, с каждым годом рос процент за этот долг, и сколько бы ни отдавал за него Богдан чужих жизней, в конце концов ему нужно было положить свою. Перед сделкой запорожцы съездили к его матери-казачке, которая собрала денег для того, чтобы выкупить из плена двоих – отца и сына. Она не знала, что у турок остался лишь ее сын, а Михал лежит на дне Босфора. Хоть и лях был Михал, но такая смерть не к лицу воину. И запорожцы придумали новую смерть для батька – сказали матери, что сотник Хмельницкий погиб в бою под валашской Цецорой, а в плен попал лишь ее сын. И он ни разу не сказал ей правду, даже сам постарался поверить в то, что отца пробили в бою острым наконечником пики, а не столкнули тупым концом в густой соленый Босфор, когда он впал в забытье на деревянной галере.