А теперь, в канун Рождества тысяча шестьсот сорок девятого года, бывший раб сам, не дожидаясь никого, подошел к стене и сорвал с нее покрывало, которое должно было согреть целую страну, а страны до этого январского дня не было ни на одной карте, ну разве что французы какие-нибудь писали на пергаменте где-то за линией Карпат странное и непонятное для них слово «Украниа», не зная, что слово это обозначает край. Край Европы и край географии. Но больше так не будет. Вот о чем думал Богдан, подъезжая к закопченным воротам, уже давно никуда не ведущим и ничего никому не обещавшим, но все же носившим это странное имя – Золотые. «Я их закую в золото, – с яростью подумал Богдан. – Они станут центром Третьего Рима, триумфальной аркой наших запорожских цезарей». А навстречу ему ехал гость из Града Небесного, Иерусалима, из города, который турки тоже взяли в плен, как и Богдана, и где единоверцы его, называясь христианами, тоже верно служили империи полумесяца. Человека звали Паисий. К имени обычно прибавляли громкое слово Первый. «Паисий» в переводе с греческого означает «дитя», думал Богдан. Смешное имя, смешное владычество над потерянным величием, но вовсе не смешная воля к победе. Паисий Первый всегда шел со словом убеждения туда, где главным аргументом была сабля, а главной задачей – повергнуть противника любой ценой. Богдан понимал, что этот смешной Паисий, чей громогласный голос рокотал откуда-то из глубин его коренастого, похожего на бочонок, тела, лишен страха. В отличие от него, вождя самого опасного и непредсказуемого народа в Европе. Паисий всегда отправлялся туда, где его в любой момент могли за слово, сказанное не ко двору, усадить на кол, обезглавить или кинуть в яму с голодными псами, или же, по большому снисхождению, оставить в гостях при дворе какого-нибудь владыки на неопределенное время, украсив его запястья браслетами из черного железа. Но дома, в Иерусалиме, владыка православного мира тоже мог отправиться в небытие в любой момент вместе со всей своей немногочисленной челядью, потому что жил он в городе, который давно уже с карты перенесли в воспоминания и титулы, и только благодаря милости и веротерпимости Мурата Четвертого каменные своды храмов еще слушают слова православной молитвы, а торговцы на Касбе лишь ворчат и смеются, когда до них доносится робкий звон колокола. Богдан хорошо знал об этом, так же хорошо он помнил минареты, охранявшие собор Святой Софии, взятый в плен вместе с Константинополем два с половиной века тому назад. «Все здесь, ничего там не осталось, – подумал всадник. – Все, что могли, мы забрали оттуда. Святая София теперь здесь, за Золотыми Воротами. А то, что осталось у турок, разве это Золотые Ворота? Там же все пропахло навозом, и там, где дехкане водят своих ослов, разве может православный князь праздновать свою победу? Впрочем, все это лишь слова, а нужно думать о делах». Дела, казалось, шли к лучшему, и воспоминания об османах не могли, не должны были испортить настроения всадника. Тем более, что посол Порты терпеливо и смиренно ждал его у киевских Золотых Ворот. Но Богдан знал, что с каждым ударом копыта его коня все меньше шансов повернуть его назад. Все дальше росписи на стенах бальной залы в королевском дворце, все недоступнее охота на Мазурах и та приветливая паненка с толстой косой и жарким гостеприимным желанием под соболиной накидкой, о котором Богдан узнавал всякий раз, когда возвращался от Владислава Четвертого. Все это можно вернуть, назвавшись Теодором. А люди вокруг кричат и поют совсем другое имя, к которому он так и не сумел привыкнуть. А ворота – вот уже они! Проезжая первый раз мимо этих ворот много лет тому назад, Богдан не испытывал никакого, даже малейшего, трепета. Перед чем трепетать? Перед полумифическими князьями древности, которые говорили на непонятном языке? Или перед строителем, постаравшимся выложить эти ворота так, как были сложены камни в Константинополе? Но даже до константинопольских, заложенных обломками гранита и пропахших навозом, киевским Золотым Воротам было далеко. Каменная кладка осыпалась, свод напоминал каждому смельчаку, пожелавшему пройти под ним, что может рухнуть на его голову в любой момент. Наверху, там, где во времена Ярослава Мудрого денно и нощно высматривали печенегов стражники, находились заросли лопухов и чертополоха, неизвестно каким ветром занесенные туда. Конечно, по настоятельной просьбе киевского митрополита послушники повырывали весь чертополох, и, говорят, один из них даже сорвался вниз, потому что перед этим для храбрости хватил крепкого меду целую четверть, но это ведь только разговоры. Не стал бы православный напиваться в пост, да к тому же четверть и сам Богдан не осилит, не то что юный послушник. По случаю приезда Богдана можно было бы и отстроить ворота заново, но на это просто не было времени. Богдан до последнего отказывался от этого глупого, по его мнению, спектакля с въездом в Киев через Золотые Ворота. Но Паисий с митрополитом киевским Сильвестром долго убеждали его сделать это. Казалось бы, теперь Паисий может успокоиться. Но ведь и Богдан тоже может успокоиться и остановиться на достигнутом. Этого-то и опасался Паисий. Он познакомился с Богданом в самом начале казаччины, когда, выпрашивая средства у православных монархов на содержание своего патриаршего двора, Святейший кочевал из Валахии в Московию. Верные Богдану люди сопровождали патриарха до Москвы, и даже более того – Паисий взял с собой на встречу с Алексеем старшего сына Богдана, опасного, непредсказуемого, похожего в своем буйстве на отца Тимоша. Но откровенно поговорить с гетманом удалось уже после того, как Хмельницкий въехал в триумфальные Золотые Ворота. Паисий приехал в ставку к Богдану, в табор под Киевом. Хмельницкий смотрел на столбы белого дыма над хатами, выпускал дым из своего длинного, как у отца, чубука, а потом, насквозь пропитавшись табаком и морозом, возвращался к долгому, как монашеская жизнь, разговору. Это был третий день Паисия в казацком лагере, и старик, наконец, говорил, отбросив уже ставшие ненужными слова-обращения «ясновельможный, вельмишановный» и прочая, прочая, прочая. Грек и украинец говорили на латинском, ну, а когда древнего языка не хватало Богдану, он переходил на более свободный французский, которым владел так же хорошо, как и саблей, и мог одной отточенной фразой нанести собеседнику смертельный удар. Впрочем, словами бил его, в основном, Паисий.
«Богдане, кто ты для короны польской? Вассал герба Абданкова, пшемысская шляхта с подпорченной кровью. Кто ты для Сената? Любимец короля, заговорщик против магнатов, французский лазутчик. Как только на польский трон посадят нового короля, тебя в тот же день посадят на кол. А сейчас ты можешь стать выше Сената и выше короля. Хотя бы потому, что их терпят, а тебя любят. Да и терпеть народ устал».
«Я присягал Владиславу и я никогда не предавал его», – выдохнул дым Богдан.
«И это говоришь мне ты, человек с тысячей штук и тысячей лиц, – едва не сорвался на крик митрополит. – Не гневи Бога, сын мой, а вспомни только о подарках французского посланника, которые он посылал тебе, чтобы ты увел с собой его лучших казаков. Ради чего променял ты Варшаву на Галлию? Ради свободы? Нет. Во Франции ты был таким же сотником, как у Владислава, только Владислав тебя ценил, а Людовик оценивал».
«Видно, вы, святый отче, не знаете, кому вы это говорите», – зло усмехнулся Богдан, и митрополит понял скрытую угрозу в его словах.
«Не знаю, сын мой, это правда, – умело ответил священник. – То ли бунтовщику и разбойнику, то ли князю и государю».
Богдан вздрогнул. Патриарх впервые произнес вслух то, что давно вихрем бессловесным, спутавшим все слова и образы, крутилось в его голове. Теперь я князь земли русской, так даже поляки обращаются ко мне. «Зачем мне это нужно?» – испугался внутри Богдана добропорядочный Теодор.
«Зачем мне это нужно?», – повторил грозно слова Теодора вслух Богдан.
«Тебе, может быть, и не нужно. А им?»
«Ой, ти, Хмелю, Хмельниченко, ввд краю до краю,
Хай нап’еться душа моя, серце хай ствае», —
доносилось из шинка Мордехая на Владимирской дороге. И тут же вдогонку нестройный хор грянул откуда-то из неизвестности и темноты.
«Помазанець Божий круль, а Богдан е даний,
Вш од Бога, i в честь сього Богданом названий!»
«Ты, Хмелю, их напоил. Сейчас в любом шинке на Украине и даже в Польше не поют больше богохульных виршей, а поют про тебя, и даже стража ляшеская не может закрыть им рты. Они пьяные твоим хмелем, Богдане, но если ты задумаешь снова стать Теодором, они избавятся от этого хмеля и протрезвеют. А знаешь, что бывает с казаками на похмелье?»
Паисий помолчал. Потом снова продолжил:
«Но я скажу тебе еще вот что. Сегодня они с тобой. Пока ты побеждаешь. Но стоит тебе проиграть, они тебя сами отдадут в руки Сейма. Ни один гетман до тебя не закончил свою жизнь в своей постели. Ты сегодня король самой молодой страны в Европе. Но тебе досталась странная страна. Украина. Ты знаешь, что означает название этой земли. Окраина православного мира. Ты король в королевстве, которое не имеет права проиграть и единой битвы. А между тем, поляки могут проигрывать битвы одна за другой и в конце концов они выиграют эту войну».