«Ты, Хмелю, их напоил. Сейчас в любом шинке на Украине и даже в Польше не поют больше богохульных виршей, а поют про тебя, и даже стража ляшеская не может закрыть им рты. Они пьяные твоим хмелем, Богдане, но если ты задумаешь снова стать Теодором, они избавятся от этого хмеля и протрезвеют. А знаешь, что бывает с казаками на похмелье?»
Паисий помолчал. Потом снова продолжил:
«Но я скажу тебе еще вот что. Сегодня они с тобой. Пока ты побеждаешь. Но стоит тебе проиграть, они тебя сами отдадут в руки Сейма. Ни один гетман до тебя не закончил свою жизнь в своей постели. Ты сегодня король самой молодой страны в Европе. Но тебе досталась странная страна. Украина. Ты знаешь, что означает название этой земли. Окраина православного мира. Ты король в королевстве, которое не имеет права проиграть и единой битвы. А между тем, поляки могут проигрывать битвы одна за другой и в конце концов они выиграют эту войну».
Богдан снова усмехнулся. Этот старик все же знал нужные слова. А может быть, они были и не его, а принадлежали другому церковному владыке, митрополиту киевскому, который, видно, очень хочет уравняться в сане с Паисием. И Паисий хорошо отрепетировал разговор с митрополитом киевским, этим несравненным ритором, еще до того, как Богдана объявили владыкой Украины. Но слова про казацкое похмелье риторикой не были. Потеряв всякую надежду стать хозяевами у себя дома, они изрубят на куски того, кто им показал эту надежду, подобно тому, как сельская красавица дразнит парубков своим крепким коленом, совершенно случайно выглянувшим из-под спидницы. Но ведь с красавицы что возьмешь – подразнила и убежала. А Хмельницкий вот он – рядом, сидит в своем седле всего на полкорпуса коня впереди. Старый он, загони ему пику в спину – и свалится в придорожную грязь. К тому же, протрезвев, вспомнят казаки ему скрытые до поры до времени обиды. Как повернул он от Варшавы. Как не дал войти во Львов и даже заехал сплеча в зубы Кривоносу, когда тот, ликуя, спустился со взятой с лета Замковой горы. И много-много чего другого тоже вспомнят они ему. Так что же, пойти и принять это гетманство, этот монарший удел? А пойдут ли они вслед за мной до конца? А не сдадут ли они меня Сейму, когда поймут, что легче воевать, чем пахать, и не умру ли я раньше на колу в Варшаве, чем на казацкой пике в Киеве? Как мне тяжело дается эта вечная игра в «пан или пропал». Но разве должен это знать патриарх? И разве может он купить меня всей этой своей рыцарской поэзией? Ты проиграл, старик, в этом споре со мной. Именно потому, что не хочу я умирать, как пробитый булавкой мотылек.
«Отче, мы все учились красивым словам. Но поэзия с некоторых пор меня не трогает. Латинская в том числе. Не надо взывать к моим сентиментам».
«Я забыл тебе сказать, – продолжал Паисий. – У митрополита тебя ждут посланцы господаря Молдовского, московиты и турки. Сейчас они хотят говорить с хозяином Украины, а не с польским бунтовщиком. Пока ты балансируешь между Польшей, Московией и Ханством, а значит, турками. У тебя это получается. И будет получаться еще лет десять. Но потом одни предадут тебя другим и продадут третьим.
Ты будешь одним из многих, и когда ты умрешь, твое тело вынут из земли и кинут под ноги коней твоих казаков. Речь идет о единственном шансе. Другого такого не будет – ни у тебя, ни у церкви. Ты один раз вошел в свой дом воротами. Не надо теперь выходить из него левадами».
Богдану показалось, что он знает, к чему клонит Паисий.
«Так покажите мне дорогу, святой отец», – нарочито покорно ответил гетман.
«Путь очень прост. Твой главный враг на Западе. Значит, следуй за солнцем. Ты не должен останавливаться до самой Вислы. Там, где ты остановишься, будет край православного мира. Твой тыл – это митрополит Сильвестр. Я всегда буду с ним. И с тобой».
Паисий слишком долго подбирался к Богдану. А после Киева собирался в Москву, просить царя Алексея не только о деньгах для себя, но и о царских стрельцах – для Богдана. Московское княжество только поднимало голову после смутного времени и полного разграбления столицы поляками. Царь явно хотел быть главой всего православного мира, а московский митрополит – первым среди равных, церковных иерархов. Паисий это хорошо чувствовал и понимал, как понимал и то, что окраина русской земли может снова стать ее центром, отколовшись от католичества. Он давно наблюдал за тем, что происходило в Киеве, хотя мало кто из его окружения верил в то, что Киев снова сможет подняться из руины. «Этих людей ничто уже не вернет в лоно истинной церкви, они спокойны и сыты, король дал им хлеба и усмирил их страсти, они лишены всякого желания быть хозяевами в своем доме», – говорил ему тезка, монах Паисий из Афона, однажды приехавший поклониться Господу в Иерусалиме, да так и оставшийся монахом в Вифлееме. «Ты неправ, друг мой, – отвечал ему патриарх. – Сейчас Речь Посполитую ждут дни спокойствия, но это спокойствие сродни льду на горах Ливанских. Крепок он до тех пор, пока не ступит на него нога человеческая. Он треснет, а под ним – неизвестность. То ли буйный горный ручей, то ли безразличная и потому жестокая трещина. Что-то случится там, и очень скоро, кто-то продавит этот лед».
И Паисий Первый напряженно вслушивался в новости из этого дальнего края, оттуда, где Европа уже переставала быть Европою, и гадал, споря с верным тезкой о том, кто же первый ступит на хрупкий лед Украины. Как только пришла весть о казацком сотнике Хмельницком, который начал мстить за смерть своего сына и за отнятое подворье, кажется, где-то под Черниговом, Паисий понял – вот оно, начало новой эпохи для нашей церкви.
«Да кто же он? – говорил ему тезка, монах Паисий. – Обычный казак, жадный до денег, чревоугодник и женолюб. К тому же крещеный в католичестве».
«Вот поэтому и быть ему настоящим православным королем. Только человек со стороны может увидеть или почувствовать, чем живет эта непонятная страна, и понять то, чего хотят, но не понимают сами ее обитатели. Потому что они всегда не знают, чего хотят».
«Нет, это война между поляками и поляками. Богатыми и бедными. А бедные всегда знают, чего они хотят от богатых».
«Ты не видишь самого главного. Этот Хмельницкий католик, но он уже никогда не вернется к своим, он стал человеком истинной, греческой веры. Веры бедных, и это значит, что он будет биться до последнего. Верят уже не ему, верят в него».
«Как в Христа?» – усмехнулся монах.
«Не богохульствуй, Паисий. Христос видит страдания людей и плачет вместе с каждой слезой, которая падает на землю. Просто на земле русской от слез давно размыты все дороги».
Пройдет несколько лет после этого разговора, и Паисий Первый узнает, что его говорливый тезка был ватиканским лазутчиком, который был отправлен на Восток выяснить, насколько сильны православные традиции у христиан-арабов. Он думал, что ему повезет отправиться с патриархом в Украину и Московию, чтобы там, остановив казацкую войну, отличиться перед своими работодателями. Но Паисий Первый не взял другого Паисия с собой. Он считал, что не стоит брать своего друга в столь опасное путешествие. И это, возможно, спасло восстание.
Но в ту триумфальную зиму, говоря о судьбе окраины веры православной, ни Богдан, ни патриарх об этом еще не знали.
«Москва никогда не позволит мне подняться на царскую высоту. Вы хорошо знаете об этом», – говорил Богдан патриарху в своей ставке.
«Чем больше ты успеешь сделать на Западе, тем прочнее будет твой тыл на Востоке. Без тебя Алексей никогда не сможет шагнуть в Европу. А ты уже в Европе».
«Мое гетманство должно быть освящено патриархом», – промолвил Богдан.
Паисий удивленно поднял брови. Ведь он уже освятил украинского господаря.
«Не удивляйтесь. Моя держава должна быть под рукой не иерусалимского патриарха и не московского. А киевского. И только это спасет ее от поражения. И от удара в спину». И Богдан вспомнил Давута, улыбавшегося своему молодому собеседнику за два года до того, как сам вогнал в его спину жадную до чужой жизни сталь.
Богдан осадил Львов, когда Паисий прибыл к Московскому двору. Хмельницкий выбивал из богатых львовских евреев дань на свою казацкую войну, а Паисий уговаривал царя Алексея Михайловича помочь новому православному князю. Алексей Михайлович с царским размахом принимал гостя, но ответов не давал. В конце концов он согласился на то, чтобы послать к Хмельницкому боярское посольство. И неугомонный Паисий решил выехать в Киев сам, чтобы переговорить с киевским митрополитом о том, как получше принять это посольство.
Всего этого Богдан не знал, но вполне догадывался о том, что могло происходить в Иерусалиме и в Москве. Он ведь научился многому при дворе Владислава. И когда год назад он отправился к своему королю на аудиенцию, он приложил все свое умение, чтобы вырвать из уст Владислава слова, которые давали оправдание всем его действиям в Украине и за ее пределами. Он тогда жаловался на своего кровного обидчика Чаплыньского, отобравшего у него женщину и забившего до смерти сына канчуками. Но, не скрывая ярости своей, Богдан все же тщательно отбирал нужные слова, посылая их в душу королю. Он говорил о сотне Чаплыньских и сотне тысяч Хмельницких по всей Украине, говорил о том, что канчуками Чаплыньского размахивает Сенат, а казацкие сабли верно служат Владиславу. И не лишенный страсти к виршам и поэтическим образам Владислав сказал: «Неужели их канчуки острее и крепче ваших сабель?» И тут же пожалел о сказанном, потому что Богдан и его товарищи теперь могли развернуться и уйти, потому что вырвали они из короля разрешение на то, чтобы вытащить сабли из ножен, и не только сабли, может быть, а что-нибудь и посильнее, что стояло на валах Запорожской Сечи вот уже лет десять без никакого дела. Конечно же, казацкие ходоки послушали короля для вежливости и пошли назад, неся слова о саблях, бережно спрятав их кто куда – кто в голенища татарских сапог, а кто и под седло, из которого всадника мог выбить только очень сильный и ловкий удар копьем. И когда вернулись они домой, то отправились туда, где уже кипела в котлах хмельная брага ярости, и под гром турецких барабанов разливалась она по мискам, чашам и кухлям запорожского казачества.