И только, страдая, измученный бывший десантник
Расскажет в бреду изумлённой старухе своей,
Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей.
А доля ты, русская долюшка женская? И если горе-горькое за кем-то всё идёт, всё шляется по свету, и всё оно даже и за тобой по пятам, вполне и сейчас, то не в этом ли ваша, воскликнешь иной раз в сердцах, «устойчивость развития»?
* * *
И ещё пристают к ветеранам-орденоносцам с жалкой просьбой обязательно, обязательно рассказать, «как на войне было страшно». Хлебом не корми, но дай удостовериться, что и ты хоть трус, но человек. Правда, на фронт таких лучше не посылать.
* * *
В книгах говорят о неоправданности жертв. То, что никого не вернёшь – оно торжеством справедливости не выглядит; но... как-то странно. Не хотят ли вот чего – заслонить саму жертву её выдуманной неоправданностью?
Нашим делом не было – в разгар кровопролития проводить жертвам такую опись и калькуляцию: исчислять, отмерять и отпускать их в пасть истории по каким-то спискам, накладным и по путевым листам. Не лучше и заниматься этим задним числом: делать это что в лживых, что в ищущих правды книгах о войне – ну вроде кожиновских томов о том же. Он, Кожинов, любил цифры.
А цель – она всё равно оправдывает жертвы. Семья, к примеру, была разбита наголову – страна же победила. И скажите, пожалуйста: сколько именно и точно должен был отрезать от своего тела Иван-царевич, куда-то и к какой-то цели несомый чудо-птицей, чтобы она только обязательно долетела?
Он скормил, он отхватил от себя в том полёте живые свои полтела. Вот при том, что птица-то ведь достигла всемирно-спасительной точки, вы и останьтесь.
Почему не думать именно так же и о жертве, принесённой страною ещё до войны (а было и такое, да и полёт ведь уже начался). Сначала надо удостовериться в необходимости, в спасительности полёта, а потом вдаваться в калькуляции. Даже и не злобные, но все они – потом; в общем же – они для калькуляторов, все эти калькуляции.
Едва ли излишне напомнить, что такие жертвы и предусмотрены, и оправданы ещё и Священным писанием («за други своя»). Так что не надо мне баек о нашей неготовности к войне. Не готов к ней оказался Гитлер, при первой же встрече с белорусскими партизанами; не готов он был и к своему поражению. А мы к победе были готовы всегда, уже в Бресте: там клали головы именно за други своя. И самым православным человеком Советского Союза я считаю ветерана-татарина, который после августа 1991 года покончил с собой у стен Брестской крепости.
* * *
О слезах ночью. В итоге кому-то, конечно, станет чуть легче, если он вволю наплачется. Да и как не заплакать, как даже не возопить? Волосы дыбом встают, тем более что и при любой учёности до конца так и не разобраться во всём. Но есть и ещё что-то, и оно чаще всего обязывает к бестрепетности.
О, я не могу, всё-таки и всё равно, бестрепетно думать, каково жилось в мозырской деревне Михалки под немцами моим сверстникам и их матерям и сёстрам. А ещё у кого-то остались вдовы. Когда под этими Михалками 9 января 44-го года к командному пункту полка подкрался немец, его граната завертелась по снегу рядом с нашим отцом, молодой ординарец подхватил гранату и прижал к животу. Так что отцу досталось ещё целых пять дней доживать в госпитале. И вот не знаю (мой, мой грех): а как звали сибиряка-ординарца? И вдову его, в 1984-м, я не искал.
Ещё случай. Уже в Москве осенью 44-го года мы жили вшестером в отцовской комнате на Мерзляковском: жильё было, я говорил, выдано отцу на Лубянке. Расстилает мать газету на столе, и мы читаем, как немцы какого-то нашего несговорчивого лейтенанта прибили к доскам гвоздями. Мать сурово повторила: «И не пикнул». Знаю, о чём и о ком она думала. Рассказывали однополчане погибшего отца.
На том же столе поставит мать, бывало, хлеб и кусок масла, вынет варенье – и довольным взглядом голодной тигрицы любуется, как мы едим. А сама не ест.
Не помню и фамилии замученного лейтенанта. А в целом-то, по фольклору и по книгам, помню многое хорошо. Они все есть вещи весьма дальнего следования – фольклор, книги и песни. И как-то даже неловко браться за науку, не справившись сперва о правде по источникам, которые здесь пришлось упомянуть.
Ведь и у подорвавшего себя ординарца, и у растерзанного пленного лейтенанта были и матери, и сёстры. Без знания их непомерных нош дело науки досадно усыхает. Чего ходить за примерами.
То есть, например – вот. Под Гомелем ещё живёт, возможно, плотник из деревни Михальк[?]: с тринадцати лет он, убежав из занятого немцами места, два года провёл в соседних лесах; потом по разным лагерям; младшему братишке его немцы сделали какой-то укол, и мальчик умер. Пришёл из лаборатории, куда его вызвали на полчаса, и сказал: «Я, кажется, сейчас умру». И умер. В деревне, через три года выйдя-таки из спасительного леса, живою ждала ведь и его родная его мать. Вернулся к ней домой только старший сын: в освобождённом лагере, в Словакии, он вступил в Красную армию.
* * *
Нет! Вникнуть в их горе можно, а до конца постигнуть – нельзя. И как нету книги о муках генерала Карбышева – чтобы с масштабом и глубиной «Тихого Дона», – так неслучайно отсутствие таких же книг о матерях 1941–1945 годов.
Вы же едва ли считаете, что повесть о жене, любившей и укрывавшей в тайге мужа-дезертира, есть постижение души той нашей женщины, какая и сейчас живёт в русских селеньях?
О, амбивалентность; о, парадигматики и дискурсы! Креста на них нет. Я и заговорил про них не к месту: жалко лишь, что и ты сам в филологию ихнюю поневоле впрягаешься, как лошадь в шорах влачится, крутя карусель.
* * *
Хочется обратиться к ним ко всем: Маша Неупокоева с Тобола! (Она когда-то, в 1956 году на веялке, жарко полыхнула в меня глазами при рассказе о невзгодах 40-х годов и крикнула: «Вот, Серёжа, как метро в Москве строилось!» ) Несправедливо и обидно слушать; но правда. Или же вы, сёстры, Мила и Тоня, кто после Сибири ходил по ряду причин в прикарпатскую украинскую школу, и ходил под пулями! Да даже и сами бандеровцы и дети из их общин! Или же хозяйка моя по ночёвке из деревни Михальки под Гомелем, которая с 44-го года, после выхода однажды в заминированное поле на сенокос, девушкой осталась без ноги!
О, мы тоже после войны долго-долго и часто ели не хлеб, а жмых, смаковали синие лепёшки из картофельных опилок, жевали вар. И прочее; но ты меня, любая, всё равно, не знаю за что, но прости. Каждый отдельно перенёс меньше тягот, чем весь народ.
Я же как был для вас Серьга-Мерьга, так и остаюсь.
Все вышеупомянутые, – вы не пожурите меня, что в первый раз я ехал к братской могиле под Мозырем, где лежит отец, этаким гоголем: вот, мол, чей я сын. Я слишком долго о нашем семейном думал и брал это в отдельности от общего.
А подошёл к могиле – пал на землю, выл и ел её. Теперь мне лучше понятно желание нашей матери – чтобы прах её упокоили рядом с останками мужа и его однополчан.
Но кладбище выведено из употребления: в 1986 году его накрыл ядовитым духом Чернобыль.
Где мне теперь быть и есть землю? Не знаю; а надо и хочется.
* * *
Говорят, что на старости лет люди впадают в детство, и слёзы тогда или все по ночам, или где-нибудь подальше от людей, в лесу – слёзы из-за этого; только что рассказанного; они поэтому и понятны.
Однако у нас с женой порядком детей и внуков, и те не плачут. В сибирских реках тонули, леса не боятся; и при всех передрягах не плакали. Память берегут, это да; но только не плакать!
Правда, они своего ещё наплачутся. Но я рассказывал о несколько другом, и далеко не только о своём личном – семейном.
Страна, которая осталась то ли сиротой, то ли вдовою – вот это да : оно – далеко не личное; и оно, как подумаешь, вот уже четверть века налицо.
* * *
Я совсем забыл досказать про 1942 год. Афанасий-то Рыбин, обгоревший танкист, который в отчаянии наблюдал за нашим расставаньем, вскоре после гибели нашего отца женился на самой красивой девушке села. Звали её, помнится, Ирина. Счастья она к концу войны уж и не ждала, но получила. Вроде взяла реванш у других вдов, в частности у Андромахи.
Теги: Великая Отечественная война
Накануне Дня Победы, в Доме творчества Союза художников России "Академическая дача", что под Вышним Волочком, была открыта необычная выставка. Автор представленных работ - Константин Фомич Михаленко, не маститый живописец, а художник-самоучка с уникальной судьбой. Военный лётчик, участник Великой Отечественной войны. Практически с первых её дней – на фронте. Битвы под Москвой и Сталинградом, на Курской дуге, в Белорусской, Висло-Одерской и Берлинской операциях. 997 боевых вылетов на разведку, бомбардировку живой силы и техники противника, транспортировку боеприпасов своим войскам и эвакуацию раненых на легендарном ПО-2. Герой Советского Союза. После войны, с учётом опыта пилотирования – полярный лётчик, осваивал просторы Арктики и Антарктики.