Контузия, полученная во время войны в Испании, где Линда сражалась на стороне республиканцев, лишила ее слуха. Символ тут вполне прозрачный: глухота изолирует героиню, отделяет ее невидимой, но прочной стеной от людей, делает ее попытки помочь им бессмысленными и ненужными. Вот Линда выступает на почве просвещения, благородно пытаясь устранить вековую несправедливость по отношению к негритянскому населению, лишенному благ образования, вступает в борьбу с темнотой и невежеством. И что же? — директор школы для чернокожих, крайне обеспокоенный ее вторжением, просит Стивенса убедить Линду отказаться от этой затеи: "Не вы (т. е. белые. — Н. А.) должны предоставить нам место….но мы сами должны найти себе место, сделаться необходимыми для вас… Скажите, что мы ее благодарим… но пусть оставит нас в покое". (В этом эпизоде, помимо всего прочего, отразились, конечно, и давние предрассудки Фолкнера относительно чисто южного пути социального и культурного развития.) Не находит отклика деятельность Линды и в среде белых бедняков, ибо "джефферсоновские пролетарии не только не желали осознать, что они пролетариат, но и с неудовольствием считали себя средним классом, будучи твердо убеждены, что это временное, переходное состояние перед тем, как они, в свою очередь, станут собственниками банка мистера Сноупса, или универсальных магазинов Уоллстрита Сноупса, или (как знать?) займут место во дворце губернатора Джексона, или президентское кресло в Белом доме".
Конечно, послевоенный подъем экономики США затронул и беднейшие слои населения, вновь возродил национальный миф, похороненный было депрессией 30-х годов, посеял новые зерна социального самодовольства в умах рядовых американцев. И Фолкнер, писатель, который всегда был, в общем, чужд злободневности, на сей раз чутко улавливает умонастроения своих соотечественников. Но художественная задача подобного рода описаний представляется иной — Фолкнеру нужно было подчеркнуть отчужденность Линды от современников, поместить их в разные, несообщающиеся миры. Писатель находит и иной, более лаконичный, более жестокий в своей осязаемой конкретности образ, в который заложено прежнее задание: развести идеологов и простых обитателей Джефферсона на разные полюса. Помимо Линды, в столице округа издавна жили еще два коммуниста-финна, один из которых "ни слова не говорил по-английски", а другой и "писать не научился"; выходит, этим трем (третья — глухая — Линда) не дано не только пробить стену безмолвия, отделяющую их от остальных людей, — им и друг с другом трудно найти общий язык, а беседуют ведь они, как иронически комментирует Чик Маллисон, "о надежде, о светлом будущем, о мечте".
Да, художник действительно с большой настойчивостью сопротивляется неведомой и психологически чуждой ему силе. Но здесь опять приходится говорить и о высоком его мужестве, и о верности реализму; ибо, личным привязанностям и антипатиям вопреки, писатель, создавая портрет эпохи, учитывает эту силу как реальную и действенную. Недаром же в финале повествования мы узнаем, что усилия Линды наладить контакт с земляками не были вовсе пропащими: безымянный негр-издольщик дает суровый отпор Минку, подвергшему было сомнению искренность героини, — "не то что в одном Джефферсоне, про нее и в других местах всю правду знают".
Но это — слова, а есть свидетельства и повыразительнее. Ведь по сути дела именно Линда выступает в «Особняке» главным противником Флема как средоточия буржуазной лжи и насилия. Не в том, конечно, дело, что она, вызволив досрочно Минка из тюрьмы, ускорила таким образом убийство отчима. Линда ведь не просто с конкретным носителем зла борется — с самим Злом, осознанным на сей раз не во всевечно-апокалиптических терминах, но в современном, реальном обличье.
Это она вместе со своим мужем, скульптором-коммунистом, отправляется в борющуюся Испанию, чтобы лично, не просто словом, но и делом бросить вызов фашизму.
Это она, невзирая- ни на что — на равнодушие, а то и агрессивность обывателя (тротуар перед ее домом испещрен злобными, оскорбительными надписями), вопреки советам единомышленников, упорно, даже истово как-то стремится пробить каменную стену косности; и сколь бы насмешливо ни относился Фолкнер к ее практической деятельности в Джефферсоне, этой настойчивости он не может не отдать должного.
Это она, наконец, в годы, когда Америка вступила в войну с гитлеровской Германией, работала на кораблестроительных верфях, делала мужскую работу, вновь, во второй раз, лично приобщаясь общей борьбе против фашизма. Именно в эти годы "у нее появилась красивая, просто великолепная и трагическая седая прядь через всю голову, как перо на шлеме". Так неожиданным и сильным ударом вырывает Фолкнер Линду из состояния обыденности; как бы отбрасывая на момент любые сомнения, всяческую иронию, создает вокруг нее героический ореол. Притом важно отметить смену художественного ракурса: необычность, героичность Юлы Варнер, тоже противопоставленной сноупсизму, создавалась субстанциональной женственностью, когда ее образ сливался с Еленой Прекрасной и Ли-лит; героизм же Линды — жизненного, современного, сегодняшнего порядка, это героизм, добытый в борьбе, завоеванный, а не великодушно дарованный всесильным автором.
Потому не риторически-высокопарно, но выстрадано звучат в ее устах слова: "Какая строчка, какой стих или даже поэма может сравниться с тем, что человек отдает жизнь, чтобы сказать «нет» таким, как Гитлер или Муссолини?" И Фолкнер, через посредство Гэвина Стивенса, признает ее право произнести такие слова и правоту самих слов: "Она права. Она абсолютно права, и слава богу, что это так". Тогда и Рэтлиф, этот вечный скептик, этот симпатичный позер и насмешник, вдруг изменяет своей обычной манере, чистосердечно и без тени юмора признаваясь в своем восхищении Бартоном Колем, мужем Линды. И даже Чик Маллисон, человек, во многом изверившийся и в людях, и в прогрессе, тоже вдруг задается совсем неожиданным для себя вопросом: а что, "если коммунизм и вправду не просто политическая идеология, но вера, которая без дел мертва"?
Так Линда реальным путем своей жизни воздействует на людей, которым вера ее и способ действия чужды, но которые не разучились трезво смотреть на вещи. И дело тут, конечно, не в Рэтлифе и не в Маллисоне — за их спиной, даже не особенно скрываясь, стоит сам Фолкнер, который, пусть непоследовательно, внутренне противясь этому, признает все же высокое гуманистическое содержание мыслей и дел своей героини.
Легко заметить художественное несовершенство этого характера. Фолкнер, привыкший брать человека, терзаемого жестокими противоречиями, человека на изломе, показывать его в катастрофический момент жизни, не вполне уверенно чувствует себя, встретившись с личностью, твердо и уверенно, без колебаний и страстей прокладывающей себе дорогу, да к тому же личностью, исповедующей чуждые ему идеи. Отсюда, должно быть, некоторая бледность, эмоциональная заурядность облика героини, лишь иногда нарушаемая возвышенными, хоть и невольными, скорее всего, признаниями — авторскими ли, рассказчиков ли.
Но важнее, обязательнее понять другое: то, что этот образ есть отражение ищущей {мысли} писателя, мысли, сознательно стремящейся к четкости и чистоте.
Возвратимся на минуту к сюжету книги. После смерти Флема Линда совершенно незаметно покидает Джефферсон. И это Фолкнер — писатель, привыкший провожать своих героев шумно, с драматическими эффектами? Взять хоть, чтобы далеко не ходить за примерами, того же Минка — он-то уходит из книги под звуки музыки сфер, окруженный "епископами и серафимами". В этом, однако, идея и заключена. Минк совершил дело своей жизни, больше ему на земле делать нечего, вот автор и организует ему торжественную отходную. А путь Линды не обрывается; он, по всей художественной логике строения этого образа, будет продолжен в десятках дел, в неустанной борьбе против несправедливости, которая творится сейчас, в этой стране. Она — человек этого мира и для этого мира, едва ли не первый из персонажей Фолкнера, который твердо и до конца обозначен, осознан как {современный} герой.
Как легко, как соблазнительно было бы сказать: к концу писательской карьеры Фолкнер обрел-таки наконец истинное основание своей гуманистической веры — человек "выстоит и победит" в борьбе, в активном действии.
Но, как и прежде, такой вывод был бы слишком прост. Не говорю уж о том, что в гладкой формуле пропали бы труднейшие поиски аргументов веры, забылись бы все те труднейшие преграды, которые воздвигал Фолкнер на пути человека к самому себе. Но, даже если и оставить эти трудности в стороне, все равно подобное умозаключение выглядело бы насильственным, не вполне согласующимся с эстетикой романа. Ведь некоторая расчисленность, рационалистическая заданность образа главной героини — она неизбежно сказалась на всем художественном строении «Особняка». Что там ни говори, а чувства обитателей Йокнопатофы ослабли, поразительная экспрессия слова ушла из фолкнеровского художественного мира. Потому и силою воздействия «Особняк» уступает, пожалуй, и "Шуму и ярости", да даже и «Деревушке». В ходе художественного переосмысления ранее найденного писатель, как и говорилось, кое-что утратил. При этом ценность «Особняка», конечно, исключительно высока, и заключена она в попытке — впервые на протяжении долгого творческого пути предпринятой — обнаружить в действительности силы, способные {реально} бороться за торжество человечности и демократию.