Углубленно-зоркий, адекватный взгляд на сложную, трагически-одинокую, закрытую личность Шолохова, на его истинное миропонимание и мирооценку, пронизывающие его мощную художественность, фокусируется Феликсом Кузнецовым в сугубо конкретном, обильно документированном и вместе — интуитивно-точном, мастерском поиске. Разворачивается своего рода ковровое исследование, покрывающее квадрат за квадратом все предметное поле замысла книги. Тут и аналитическое вчитывание в черновые рукописи “Тихого Дона” (“текстологическая дактилоскопия”), и реконструкция реальных, а не расхоже мифических фактов биографии Шолохова, и впечатляющее обнаружение истоков образа Григория Мелехова, прототипов как главного героя, так и других лиц народной эпопеи. Это и раскрытие географических, топонимических “прототипов” романной среды, и подробная, с массой новых пластично вылепленных фактов история его создания и публикации, и сопоставление шолоховской поэтики, царственно-львиных возможностей его таланта с манерой письма значительно более мелких литературных особей из выдвигаемых “претендентов” на авторство…
Анализ черновых рукописей, профессионально тонко произведённый в книге Кузнецова, впервые вводит читателя в творческую лабораторию Шолохова. И тут обнаруживается, как, пожалуй, не меньше благоговейно любимого им Льва Толстого, работал он над текстом, сдирая лезшие под перо литературные обкатанности, выходя к новорождённой свежести слова, как вместе с тем выпалывал чрезмерную изысканную орнаментальность (эту стилевую примету эпохи 1920-х годов), как стремился “к максимальной точности при минимальной затрате языковых средств”, к “филигранному совершенствованию текста”, какие замечательные “прогностические” на будущее развитие сюжета и героев “зарубки на полях” делал он… Кузнецов наглядно раскрывает, как движется работа над стилем, устанавливается вектор развития художественной мысли — уже со знаменитого зачина романа, не сразу давшегося Шолохову, где наконец прорезалась и укрепилась верная родовая нота, свился “ген”, чреватый эпическим разворотом, большим повествовательным дыханием. Шолоховская правка идёт в направлении основной его стилевой доминанты — органического слияния авторского голоса с народным типом видения, черпающего своё образное выражение исключительно из непосредственно наблюдаемых и переживаемых бытовых, трудовых, природно-физиологических реалий.
Кстати, как свидетельствуют близкие, массу черновых листов молодой Михаил Александрович вообще отправлял в огонь — что погребаться под ними! И так подсмеивались трудовые односельчане над его странно-бумажными занятиями. Вообще в совсем другой, не городской, потомственно-интеллигентно-литературной традиции жил он и мыслил. Невозможно представить себе Шолохова собирающим и хранящим каждую свою самую исчерканную и “никчемушную” страничку, комфортно, со вкусом восседающим на приведённом в порядок для будущих исследователей архиве. Сам под постоянным подозрением местных партийно-сыскных органов, знавший, что его письма читают чужие заинтересованные “товарищи”, чуть не угодивший в 1937 году в шестерёнки репрессивной машины, что уже захватила его вёшенских друзей, Михаил Александрович, несмотря на все свои официальные регалии, фактически до конца жизни опасался наблюдения чужих глаз за своими бумагами. Недаром после второго инфаркта, лишившего его творческой трудоспособности, он перед поездкой в Москву на лечение многое сжёг из своих рукописей, в том числе из последнего романа “Они сражались за родину”.
В изучении топографии и прототипов романа Кузнецов опирается на работы вёшенских, верхнедонских краеведов, на то, что в русской мысли было названо отечествоведением, местной географией и историей, созидаемой самими жителями той или иной конкретной местности. (А это как раз начисто игнорируется антишолоховедами.) Кто другой может так бережно и любовно представить народ как историческую личность в том его малом, запечатлённом реальными именами и деяниями сегменте, который обычно не зачерпывает большая историография, работающая лишь с крупными, стяжавшими себе культурное бессмертие именами и анонимной массой! Естественно созидается уникальная, нерасчленяемая и не заменяемая ни в одной своей детали констелляция местной топографии, биографических фактов, конкретных прототипов (героев “Тихого Дона”, имеющих таковых, около двухсот пятидесяти), взаимно проверяемых свидетельств современников и земляков писателя, которая упорно отсылает к одному, и только одному человеку — Михаилу Шолохову и его творению.
Поразительно внедрён художественный мир писателя в конкретность пространственного и исторического ареала жизни автора, в окружающую его природу, бесконечную мозаику реальных типажей и характеров, их жизненных историй… В этом одна из черт природного таланта Михаила Александровича, наделённого гениально-зорким глазом, чуткими ноздрями и ушами, феноменальной наблюдательностью и памятью, качествами, роднящими его с Гоголем, который признавался в своей страсти с малых лет “замечать за человеком, ловить душу его в мельчайших чертах и движениях его”, в способности писать человека только с цепко схваченной натуры.
Повествование Феликса Кузнецова о Харлампии Ермакове, одном из прототипов Григория Мелехова (особенно по части “служивской” биографии, по трагической сути их судьбы), чьи доверительные беседы с молодым Шолоховым стали источником сведений и невыдуманных деталей, связанных как с Первой мировой войной, так и особенно с Верхнедонским восстанием, — настоящий поисковый роман. В нём впервые вышло на белый свет и следственное дело (хранящееся в архиве Ростовского ФСБ) расстрелянного 17 июня 1927 года полного Георгиевского кавалера, командира с начала 1918 года Красной Армии, затем сотни и дивизии вёшенских повстанцев и, наконец, Конармии Будённого… Но не только канва метаний, и добровольных, и вынужденных, из стана в стан шолоховского земляка полностью совпадает с зигзагами военной судьбы его героя, но и ряд самых впечатляющих эпизодов и деталей, знакомых каждому читателю “Тихого Дона”, идут из рассказов Ермакова о себе. Это, к примеру, и первое убийство Григорием жалкого, безоружного австрийца, и его виртуозно-сокрушительный “баклановский удар” шашкой, и сколь похоже со своим прототипом был он “ужасен” в бою, и как остервенело овладел им демон мщения и убийства, когда он, так же как Ермаков, зарубил в бою восемнадцать краснофлотцев, а потом бился в истерике, ужасаясь самому себе (кстати, последнее фигурировало среди главных обвинений следствия). А ведь для судебного разбирательства вопроса об авторстве, который так и норовят сделать вечным детективы антишолоховедения, вполне достаточно последнего эпизода (реальность которого на допросе признал и сам Харлампий Васильевич), чтобы жалко и позорно обесценились все их версии, ходы и домыслы…
Таких же перекличек и совпадений жизненных фактов с “Тихим Доном” немало ещё в одном следственном деле, открытом для нас Феликсом Кузнецовым. Речь идёт о Павле Кудинове, историческом персонаже шолоховского романа, реальную “голгофу” которого (от руководства Вёшенским восстанием до эмиграции в Болгарию, деятельности в казачьих организациях, ареста СМЕРШем в 1944 году, десяти лет сибирских лагерей, возвращения к семье…) впервые точно и выразительно восстанавливает автор книги. Анализ психологического типа таких казаков-фронтовиков, как Харлампий Ермаков и Павел Кудинов, их глубинных социальных идеалов, первоначального отношения к революции, разочарований, личной драмы подробно явлен в книге Кузнецова. Звучит их живое свидетельство, извлечённое из-под спуда следственных ответов, рассказов близких, затерянных в эмигрантской печати текстов, рукописей и писем. И тут наглядно встаёт документальная правда образа Григория Мелехова, неизбежности и смысла его “блуканий” в условиях “малого апокалипсиса” революции и братоубийственного противостояния.
Необходимо особо отметить третью часть книги Феликса Кузнецова, где в аналитически осмысленном коллаже фактов и сведений, свидетельств и признаний (в том числе лишь недавно опубликованных сыном писателя Михаилом Михайловичем писем отца к жене) разворачивается захватывающая история создания “Тихого Дона”, кристаллизации романного замысла у автора популярных “Донских рассказов”, стремительного и мощного созревания его самого в ходе феноменальной по творческому подъему работы над романом. Талантливое повествование вмещает в себя и историко-литературный этюд об идеологической и групповой дислокации “пролетарской” культуры того времени, остро очерченные портреты литературных вождей (Леопольд Авербах и др.), их ожившие голоса, в том числе впервые печатно выплеснувшиеся здесь со страниц архивной стенограммы…