«Неужто он свое отражение не видит в витрине?..» – мелькает недоуменная мысль. – «Они же всевидящи, эти, поглощающие свет, черные квадраты. По чьей воле? Неужели их нельзя ослепить?..»
А его черноголовые спутники что-то незряче высматривают. Ангелочки, парящие над коричневыми шпилями, с мольбой обращаются к нему с открыток: «Спаси, помоги!..» А шпили остры и безжалостны: вот-вот и нашампурят летучих младенцев. Он порывается купить открытки, но его и во сне неотступные чертовы спутники остервенело кидаются между ним и продавцом и истошно вопят, обращаясь неизвестно к кому:
«Он ничего у тебя не купит! Ничего! Тебя убьют на войне! Мы так хотим!.. Ты мертв, мертв, мертв!!! Мы уже сказали твоей матери!.. Все мертвы, мертвы, мертвы!!! Никто никогда не будет человеком!!! Никогда!!! Никогда!!!..»
Сталин открыл глаза и сверхволевым усилием прекратил черное видение.
Он приподнялся, но остатняя сонная зыбь отбросила голову на подушку. Темные клочья потусторонней яви угрюмо теснились в глазах, с тяжелой неохотой покидали сознание, медленно растворяясь в рассветном сумраке.
«О, Боже, неужели прошлое существует помимо человека?.. Неужели самозабвенный мальчик, певший когда-то в навечерие на Рождество в церковном хоре, не умер?.. Но какое отношение имеет к нему одинокий, усталый старик, изнемогший от нежданного сна?..» – с горькой грустью подумал он о себе, как о совершенно постороннем, далеком и забытом человеке.
И словно из чужого забытья почудилось ему праздничное церковное пение:
«Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума: в нем бо звездам служащий звездою учахуся Тебе кланитися Солнцу правды и Тебе ведети с высоты востока: Господи, слава Тебе! Дева днесь Пресущественного рождает, и земля вертеп Неприступному приносит, Ангели с пастырями славословят, волсви же со звездою путешествуют: нас бо ради родися Отроча младо, превечный Бог. С нами Бог, разумейте языци, и покоряйтесь, яко с нами Бог!»
Закрыв глаза, избывая тьму, он напрягся, силясь различить свой голос в торжествующем хоре, но светоносные, величественные слова рождественского тропаря отказывались родниться с человеческой душой, уходили в предвечное Молчание и оставались в земном безмолвии. Но не слышала себя в безмолвии измученная душа и скорбела от своей временной немощи, как от смертного греха. Будто еловой веткой кольнуло под сердцем – и омылись незримые, зеленые иглы седой кровью: вздрогнула плоть от боли, но эта боль не была телесной. Боясь заплакать, Сталин открыл глаза. Тьма растворилась в сумраке – и, как бы в утешение, пришла и окончательно прояснила сознание утренняя молитва Святого Макария Великого.
«К Тебе, Владыке Человеколюбче, от сна встав прибегаю, и на дела Твоя подвизаюся милосердием Твоим, и молюся Тебе: помози мне на всякое время, во всякой вещи, и избави мя от всякие мирские злыя вещи, и диавольского поспешения, и спаси мя, и введи в Царство Твое вечное. Ты бо еси мой Сотворитель, и всякого блага Промысленник и Податель, о Тебе же все упование мое, и Тебе славу возсылаю, ныне и присно, и во веки веков, аминь».
Просветлевшая душа в ответ на ниспосланную свыше молитву, словно стремясь раздвинуть границы яви, благодарно откликнулась молитвой к Ангелу Хранителю:
«Святый Ангеле, предстояй окаянной моей души и страстей моей жизни, не остави мене грешного, ниже отступи от мене за невоздержание мое: не даждь места лукавому демону обладати мною насильством смертного сего телесе: укрепи бедствующую и худую мою руку и настави мя на путь спасения…»
Боль под сердцем минула, но не минуло воспоминание о сне. Сталин встал, накинул на плечи старый китель с потертыми матерчатыми пуговицами, подошел к рабочему столу. Мучительно хотелось курить. Последнее время он упорно ограничивал себя в табаке, кое-как расстался с головокружительной привычкой, еще с тюремных времен, – курить натощак.
Но дальше, увы, дело не продвинулось – и оставалось только огорчаться своей слабости. Он с неприязнью, как на живое, зловредное существо, посмотрел на свою курительную трубку, торопливо отвел взгляд, узрел недопитый чай с лимоном в стакане – и с неловкой радостью, как с тяжкого похмелья, одним глотком опрокинул в себя кисловато-горькую холодную жидкость.
«…Прошлое?! А что это, собственно говоря, такое?!.. Жизнь или морок?.. Неужели время, как условие существования духоматерии, всего лишь сатанинский обман разума? Сколько научной и ненаучной чепухи написано о природе времени и сна – и еще понапишут, дай только волю. Но никто ничего не знает! Но все притворяются сведущими – и он притворяется. И перед собой притворяется… Чего уж тут… Неужели при истинном пробуждении все воскреснет и вновь возвоплотится?.. Все времена станут явью… Множественной явью!.. Он снова будет петь в церковном хоре на Рождество – и после предвечерни прямо в храме мать обнимет его и заплачет… Но где нынче мать? Где нынче он сам?.. Этот, что ли, усыхающий старик, радующийся вчерашним остаткам чая?.. – Сталин усмехнулся, поправил сползающий с плеча китель и осторожно, словно боясь разбудить кого-то ближнего, поставил на стол пустой стакан. – И будет Высший Суд!.. Высший Суд, а не наказание! И не казнь!.. Высший Суд превыше самого страшного наказания и самой ужасной казни, которым может сподобиться человек. И не прощения, не награды ждет его душа, а Высшего Суда, ибо Высший Суд и есть награда!.. И нет невиновных на том и этом свете. И не каждый достоин Суда Высшего. Но если он достоин, то нет в его душе гордыни и в мыслях гордыни нет!.. А страх?.. Но страх здесь ни при чем… Это уже за пределами страха… А величие?.. Чепуха!.. Величие – бремя, а не радость. Но небожье смирение и терпение без надобности его сердцу… Смирение перед Сатаной есть бунт перед Богом! Пусть желающие смиряются… А Суд?! Что ж, он готов! Да хоть сейчас!..»
Сталин подошел к окну и тихо, дабы не услышали сторожевые люди, отодвинул тяжелую штору: «Пусть думают, что еще сплю!.. Пусть думают…» Медленный пасмурный свет вяло овеял лицо, предвещая нелегкий день, но ушедшее и почти уже забытое сновидение вдруг четким черным квадратом всплыло в сознании – и память помимо воли откликнулась давней, невозможной явью.
Глава вторая
…Глух – не слышащий других, вдвойне глух – не слышащий самого себя, втройне глух – жаждущий услышать все.
…И с чего это вдруг примерещилось?! Вена. Зима европейская. И эти черноквадратные. Не ко времени сон… Да и вряд ли к добру… Да и не сон это… Иное нечто… И никого в живых из этой были-небыли кроме него, – и вспомнить венские денечки не с кем, да и незачем. Но вот поди ж ты, приблазнилось! И все точь-в-точь как наяву, но с квадратами чертовыми.
Он тогда еще не был Сталиным, довольствовался романтичной кличкой Коба, – и думать не думал, что на православное Рождество 13-го года очутится в кафешантанной, полногрудой Вене. Да еще в компании Бухарина и Троцкого. Нет, что там ни говори, но прозорлив был Ильич… Ох, как прозорлив!.. Напрасно кое-кто вякает втихаря, якобы октябрь был для него как снег на голову. В сроках, конечно, он был не силен, ошибался в сроках. Но в неизбежности победы не сомневался никогда. Оттого и он пошел за ним, ибо имел веские сомнения насчет неизбежности! Да и не было вообще никакой неизбежности!
Это Ленин обратил возможное в неизбежное, твердолобостью своей и злобой. Знал, чуял – где раки зимуют… В германском генштабе. Где-то теперь сей генштаб?!
Сталин улыбнулся, как бы ненароком взял трубку, повертел в руках и с тяжелым вздохом положил на место.
«Хорошо было Ленину – не курил. А тут!.. Волком завоешь, не то что закуришь! Он-то думал, что дураков в России запасено на тысячу лет, а теперь с горечью убедился – ошибся, ибо сей запас рассчитан на более протяженные сроки. А в те времена всего на тысячу лет рассчитывал… И о нацвопросе особенно не задумывался, не первоочередным он тогда был, не первоочередным… А вот Ленин отчего-то вдруг зациклился на нацвопросе – и, если честно, его завёл, вдохновил на все эти статьи по нацвопросу, как будто знал, что всего через девять лет будем СССР создавать. Это, конечно, не раки из германских генштабов, это прозрение в чистом виде. Но от Бога ли прозрение? Неизвестно. Он и сам по сегодня ничего не знает, а у Ильича уже не спросишь, молчит себе в мавзолее. Обидчиво молчит. Все за Крупскую свою обижается, нашел из-за чего обижаться… Я-то ни за что не обижаюсь… Не успеешь оглянуться – и за компанию с ним молчать придется. Будем лежать бок о бок в гробовинах – и кто кого перемолчит? С большевистским молчанием, дорогие братья и сестры!..»
Сталин нахмурился, сел за стол, расстелил перед собой вчерашнюю «Правду» с собственным портретом на первой полосе – и с решительной неприязнью стал набивать над газетой трубку. Легко обмял табак, ссыпал просыпавшееся крошево обратно в коробку и аккуратно сложил газету, но вовнутрь первой полосой, дабы собственное державное лицо на фотографии не отвлекало и не мрачило сознание лишними, совершенно бесполезными мыслями. И уже потянулся за спичками, но пересилил себя и отложил трубку в сторону: