Когда на Олимпиаде в Ницце зашла речь о нем и я по привычке назвал его Князем, Либерзон немедленно уточнил: «Бывший Князь, а ныне трудящийся Востока».
Князь. Так звали его за осанку, манеру говорить, жесты. Среднего роста, с едва заметным коричневым родимым пятном у виска, проницательным взором карих глаз, он говорил не спеша; играя или анализируя, передвигал фигуры характерным, несколько высокомерным движением. Его часто называли Князем прямо в глаза, да и он сам участвовал в общей игре, цитируя порой во время анализа строки Высоцкого: «Шутить не могите с князьями...» Правда, и морщился, когда Юхтман в который раз повторял: «Из грязи да в князи...»
Приехав в Израиль, он выиграл открытый чемпионат страны и успешно выступил в нескольких турнирах, но два года спустя перебрался в Америку и с тех пор жил в нью-йоркском Бруклине. У Шамковича, по его собственному признанию, открылось второе дыхание, и он победил в открытых первенствах Канады, Америки, удачно играл и в других турнирах, вышел в межзональный и в пятьдесят семь лет попал в национальную сборную.
Тогда, на мальтийской Олимпиаде (1980), он проиграл белыми Гарри Каспарову. Решив избегнуть осложнений, Шамкович разменял несколько фигур, потом ферзей и перешел в худший эндшпиль, который семнадцатилетний Гарик провел очень точно. «Нет, ты посмотри, какая техника! — показывал Шамкович всем концовку партии. — А говорят только атака, атака... Да-а, быть ему чемпионом мира». И первый радовался, позабыв о результате. Если он и раньше частенько произносил имя Кас-парова, то теперь стал его безоговорочным и горячим поклонником и оставался таковым до конца, проводя массу времени за анализом партий своего кумира.
Был дружелюбный, неконфликтный, легкий в общении человек, улыбка нередко появлялась на его лице, часто смеялся, порой до слез. Любил анекдот, шутку, мог поддеть в разговоре, но и сам легко переносил подтрунивания в свой адрес. «Написано о нем самом», — говорили злые языки о книге Шамковича «Жертва в шахматах», когда он начал очередное первенство страны с пяти поражений. Эта книга посвящена тому, что он больше всего ценил в игре: торжеству духа над материей, и сам Таль, пожертвовавший больше фигур, чем кто-либо, давал ей высокую оценку. Другая его книга, вышедшая уже в Соединенных Штатах, называется «Карманный справочник шахматного террориста». В ней тоже рассказывается об атаке, наиболее интересному для него компоненту игры.
Зла ни на кого не держал, но имел, как и подавляющее большинство шахматистов, легко ранимое эго, ревниво относился к своему реноме, репутации. Если я спрашивал его о ком-то, кого он знал лично, то разговор обычно складывался так: «Лутиков? Талантлив был, конечно, слов нет. Но это не мешало мне постоянно прибивать его и опережать в первенствах РСФСР. Вот в одной партии, помню...»
В Вейк-ан-Зее в 1986 году мне черными удалось выиграть у Ника де Фирмиана редким и не вполне корректным вариантом сицилианской защиты. Партия эта повторила до четырнадцатого хода его старую — с Равинским, игранную еще в 1953 году. Шамковичу показалось, что я уделил этому факту недостаточно внимания, и он прислал даже разгневанное письмо в редакцию «Нью ин чесе». Но потом успокоился, когда я в теоретическом обзоре подчеркнул его заслуги первопроходца, и во время нашей очередной встречи мы даже не касались этого вопроса: долго сердиться он не умел.
Шахматы любил беззаветно. Анализировал часами, забыв обо всем, наслаждаясь этим занятием. В отличие от многих гроссмейстеров, тоже увлеченно любящих шахматы, позиции, которые анализировал Шамкович, могли быть совершенно абстрактные, к дебюту никакого отношения не имеющие, и практическая польза от такого анализа была равна нулю. Он мог проводить часы над положением из заинтересовавшей его партии, игравшейся рядом с его собственной на каком-нибудь опене, над позицией из партии Тарасов — Нежметдинов, на которой открылся взятый им с полки ежегодник полувековой давности, или просто над диаграммой, увиденной в только что полученном журнале. Радовался всегда красивой, оригинальной идее: это было для него главным в шахматах, и в своих книгах и статьях он часто обращал внимание именно на эстетическую сторону игры.
Лет двадцать тому назад я задавал некоторым своим коллегам гипотетический вопрос: «Представь себе, что шахмат нет. Ты получаешь каждый месяц две тысячи долларов, но шахмат в твоей жизни — нет. Что скажешь?»
Я получал самые разнообразные ответы. Лев Альбурт тут же спросил об инфляции и налогах. Услышав, что поправка на инфляцию принята во внимание и две тысячи чистыми в месяц гарантировано, он, произведя в уме какие-то вычисления, сделал контрпредложение: «Три!» Эрик Лоб-рон отказался наотрез, сказав, что шахматы очень любит, но, когда я начал повышать сумму, сломался на двухстах тысячах в год. Другой согласился на предложение, но просил сохранить за ним шахматную рубрику в газете, объясняя, что это ведь не игра... Один голландский мастер был краток — он сказал: «Дай тысячу».
Когда я сделал такое предложение Шамковичу, он только засмеялся, и сколько я ни повышал ставки, дойдя до умопомрачительных, только повторял: «Подумай сам, ну что я буду делать с твоим миллионом, а тем более с десятью? И что я вообще буду делать целыми днями? Пойми, я люблю шахматы, люблю играть и анализировать, и занятие ими приносит мне удовольствие. Радость, можно сказать».
Леонид Александрович свободно говорил на многие темы. Знал толк в искусстве, в его библиотеке было немало художественных альбомов, а в последние годы мог любоваться шедеврами Эрмитажа и Лувра на экране компьютера, не выходя из дома. Он с удовольствием читал, любил музыку и кино, но больше всего — встречи с коллегами-шахматистами и те бесконечные разговоры, когда анализ хода, пришедшего ему в голову прошлой ночью, сменялся рассказом о довоенном ростовском клубе в центре города с большим портретом «Товарищ Сталин за игрой в шахматы», на котором, присмотревшись, можно было разглядеть, что у вождя, игравшего белыми, сильная атакующая позиция, но в соперники ему предусмотрительный художник выбрал... локоть, который мог принадлежать, понятно, любому его соратнику. После чего, сделав замысловатый изгиб, разговор переходил к тому, что именно сказал Шамковичу Жора Бастри-ков в 58-м году, нанеся в сицилианской смертельный удар, позже повторенный Фишером в партии с Решевским. Затем, после крутого виража, разговор мог вылететь на обочину пикантного анекдота, перейти к обзору политической ситуации в мире, выставке импрессионистов в Национальной галерее, спикировать к обсуждению шансов команды США на предстоящей Олимпиаде, неожиданно вырулить к его деду, доктору, который был родом из Таганрога и знавал Антона Павловича Чехова. Плавно перейти к сравнению докторских гонораров тогда и сейчас, сумме пристойного вознаграждения за партию, которую предложили сыграть самому Шамковичу за команду Королевского клуба в Голландии и, вылившись в бурный восторг по поводу последней победы Каспарова, пойти по пути совершенно непредсказуемому.
Все эти и многие другие темы, вспомнить которые я уже не могу, обсуждались нами во время долгих совместных прогулок по Лондону, когда в 1983 году там игрались претенденте кие матчи, на которых он присутствовал в качестве корреспондента «Радио Свобода» и журнала «Чесе лайф», а я — еженедельника «Свободная Голландия» и Би-би-си.
Там же, в Лондоне, Шамкович гулял иногда со Смысловым, выигрывавшим матч у Рибли и вообще переживавшим вторую молодость. «Ах, Лёня, Лёня... — начинал Василий Васильевич, беря своего собеседника под руку, и, хотя тот был моложе его только на два года, продолжал: — Вы еще молодой человек, у вас, Лёня, вся жизнь еще фактически впереди...»
Четверть века назад я был несколько раз у него в гостях, в бруклинской квартирке, где он жил вместе с женой Милой и ее сестрой-близняшкой, похожей на Милу как две капли воды, что порой вызывало шутливые вопросы его приятелей, но иногда ставило и самого Лёню в затруднительное положение. Дело осложнялось еще и тем, что сестры, прожив до этого несколько лет в Израиле, довольно сносно научились говорить на иврите и частенько, когда хотели сказать что-то, не предназначавшееся для Лениных ушей, переговаривались между собой на этом языке. «Во, чешут на едрите», — восхищался Лёня, чье знание языка сводилось к приветствию «шалом» и выражению «савланут, ие тов»[ 13 ]. К тому же Мила была женщиной очень строгих правил, и, если ей казалось, что муж допустил какую-либо словесную вольность, она сразу протягивала руку с одним, двумя или даже тремя поднятыми пальцами, как это делают судьи на баскетбольных матчах. Жест означал, что начиная с этого момента она прекращает с Лёней какой бы то ни было контакт; общение прерывалось на количество недель, соответствующих числу показанных ею пальцев, что, в свою очередь, зависело от фривольности выражения.