Этот разговор был слишком интересен, чтобы я не постарался его записать и тщательно сохранить, а потом в точности переписать.
Я никогда не думал, что король мог знать о планах будущего восстания, так как его, конечно, не могли посвятить в эту тайну. Но так же верно, что он догадался об этом, потому что предполагал в мыслящих людях наличие тех чувств, которые он не имел храбрости осознать в себе самом.
Удивительно, что среди людей, названных им тогда, не было имени Костюшко, однако именно Костюшко оказался тем единственным, кого армия и нация единодушно призвали на защиту чести поляков, и на него одного возлагались в течение длительного времени все надежды нации.
Я уже говорил о причинах неприязни, возникшей между семейством Коссаковских и российским посланником, – это было связано с «sancita», изданными Тарговицкой конфедерацией, которые посланник подверг ревизии комитета сейма, а затем – и отмене их сеймом.
Несмотря на все старания этих К…, их обвинительные донесения императрице через князя Зубова в адрес посланника не были приняты во внимание, и Сиверс продолжал выполнять свои функции вплоть до своего возвращения в Варшаву, но затем произошло событие, которого он не мог предвидеть и которым ловко воспользовались его враги, – в результате последовала его окончательная опала и отзыв.
В последние дни работы сейма особенно ощущалась поспешность в отмене всех тех «sancita» Тарговицкой конфедерации, которые комитет счел нужным аннулировать, и эта поспешность зачастую вынуждала ассамблею полагаться на мнение комитета, не обсуждая его решения в палате, особенно когда не имелось явно выраженного несогласия. Из-за этой небрежности незадолго до закрытия сейма ему было предложено для рассмотрения сразу большое количество «sancita», которые были представлены лишь названиями. Они все вместе были аннулированы и отменены.
Среди них проскользнуло и то постановление, которым отменялся военный орден, учрежденный во время последней кампании против России, в 1792 году, с надписью «Virtuti military»[25]. Сейм, отменив этот «sancitum», тем самым восстанавливал офицеров, награжденных им, в праве его носить. Это решение ассамблеи было воспринято всеми партиями с общим энтузиазмом, однако мотивы этого энтузиазма имели разный источник. С одной стороны, военные были рады вернуть себе почетные знаки отличия за службу родине, которых они были лишены. Патриоты также радовались этой временной победе, одержанной над тарговицкими конфедератами. С другой стороны, враги правого дела и личные враги посланника торжествовали по поводу этого события, которое не могло не вызвать живейшего отклика в Петербурге и должно было привести к опале Сиверса. Действительно, вскоре он получил приказ покинуть Варшаву, и его заменил Игельстром.
Зловещие последствия этой замены не замедлили сказаться. Новый посланник, который был в то же время генерал-аншефом[26] и командующим всеми российскими войсками в Польше, осуществлял свою власть с той же непреклонностью, что и Сиверс, но его горделивый и высокомерный тон раздражал всех, кто с ним общался. Он слишком жестко разговаривал с королем, бесцеремонно обращался со всеми, кто его окружал, презрительно третировал любого, кто осмеливался высказать свое мнение.
Первый же приказ, который он довел до сведения короля и Постоянного совета, содержал требование восстановить все без исключения «sancita» конфедерации, которые были отменены сеймом. Одного этого демарша было достаточно, чтобы понять, что новый договор об альянсе с Россией не положил конец насилию, чинимому в Польше. Такое учреждение, как Постоянный совет, должно было заниматься лишь надзором и исполнением законов, но по приказу посланника он становился суверенным законодательным органом, который мог отменить все, что было принято ассамблеей сейма.
По моем прибытии в Варшаву, дней через двенадцать после короля, я застал Сиверса за сборами к отъезду в Петербург, а Игельстрома – исполняющим обязанности посланника. Апартаменты Сиверса опустели, как это бывает с сановниками, попавшими в опалу. Приемные же комнаты того, другого, заполняла толпа придворных, привлеченных к новому сановнику долгом, страхом или корыстью.
Несмотря на жесткие действия Сиверса в Гродно, те, кто был с ним близко знаком, оправдывали его, объясняя его поведение исключительно приказами, полученными из Петербурга. Его личные качества привлекли к нему нескольких искренних друзей, которые после известия о его отзыве стали навещать его даже чаще, чем тогда, когда он был при должности и облечен неограниченной властью, исходящей от его государыни.
Я горжусь, вспоминая, что был из их числа. Раньше у меня случались довольно острые столкновения с Сиверсом-посланником, но теперь я видел в опальном министре лишь почтенного старца и с сожалением расставался с ним.
Первый же визит мой к Игельстрому показал, что мы ничего не выиграли от этой замены. Он стремился произвести впечатление и внушить страх не только как представитель своей государыни, сопровождая все, что он говорил, угрожающим выражением лица и тоном, вызывавшим дрожь, – к политическим обвинениям он прибавлял зачастую личные упреки и выпады, не стесняясь в выборе выражений. Так, он излил свою желчь на гетмана Огинского, припомнив ему факты двадцатилетней давности, начиная с 1771 года, позволил себе злые шутки по поводу его нынешнего пребывания в Вене, его вкуса к удовольствиям и рассеянному образу жизни. Меня же он упрекнул в том, что я был посланником Польши в Англии и Голландии в период конституционного сейма, что я был другом Сиверса и недругом К… и тарговицких конфедератов, что иногда высказывался против него самого, о чем ему докладывало немало моих же соотечественников, что я подавал советы королю, который имел, по счастью, достаточно здравого ума, чтобы им не следовать, что я отсутствовал в течение нескольких недель на сейме в Гродно, что избегал возможностей заслужить благосклонность императрицы. Закончил Игельстром резко и гневно – заявлением, что он не какой-нибудь Сиверс, что не позволит собой вертеть и еще покажет всем, кто не признает его власть и отказывается выполнять его приказания, как именно они должны ему подчиняться.
Я сохранял хладнокровие и, не вдаваясь в объяснения, ограничился тем, что заметил ему: я пришел лишь затем, чтобы отдать ему положенный визит как представителю могущественной государыни, так как я стал ее подданным в результате последнего раздела страны. Теперь же, не в качестве министра Польши, а в качестве такого же, как он, подданного Ее Величества императрицы России, я смею спросить у него: по какому праву он позволяет себе упрекать человека, которому сама императрица не отказала в своей протекции?.. Далее я заявил, что, не будучи привычен к грубостям, я не потерплю их ни от кого; что он может разговаривать таким тоном со своими подчиненными или с теми, кто нуждается в его милостях; что же до меня самого, то я принял решение сложить с себя должность великого подскарбия литовского, покинуть немедленно Варшаву и отправиться в Петербург, что я предпочитаю быть последним из подданных императрицы, чем занимать один из первых постов в Польше.
Это заявление подействовало на Игельстрома как мановение волшебной палочки: морщины на лбу разгладились, гнев уступил место проявлениям вежливости и уважения. То ли он действительно пожалел о том, что дал волю своему буйному нраву, то ли испугался, как бы я и в самом деле не отправился в Петербург, но тон он сменил. Надо отдать ему должное, что после этого разговора он всегда проявлял ко мне большое уважение. Двадцать два года спустя, когда я встретил его уже в опале, удрученного годами и болезнями, он проявил ко мне внимание и предупредительность, словно пытаясь загладить передо мной ту вспышку гнева и заставить о ней забыть, хотя я с тех пор и не вспоминал о том случае.
Я использовал эту перемену в умонастроении Игельстрома, чтобы получить возможность удалиться из Варшавы. Я не хотел заседать в Постоянном совете, членом которого, к несчастью, являлся в качестве главы департамента финансов. К моему удовольствию, это мне удалось, и потому не пришлось голосовать за решения, навязанные посланником и вызывавшие во мне отвращение, – иначе неизбежно последовали бы новые столкновения с ним, которых я хотел избежать.
Через несколько дней после моего разговора с Игельстромом я получил письмо из Вены от гетмана Огинского, в котором он сообщал, что тяжело болен, и просил срочно приехать повидаться с ним. Я сообщил об этом российскому послу, и тот без всяких затруднений выдал мне паспорт. Я тут же отправился в дорогу, но некоторое недоразумение вынудило меня остановиться в Ольмюце[27]. Там меня и настиг курьер посла, к письму которого была приложена записка от короля: в ней была предупредительная, но и весьма настойчивая просьба не теряя времени вернуться в Варшаву ради государственных дел чрезвычайной важности. Я ответил в нескольких словах, что болен, что не продолжу путь в Вену и вернусь в Варшаву, как только позволит здоровье.