прекратить этот раздражающий разговор, «он (Даль) принялся объяснять смысл и поэзию этой боговдохновенной галиматьи». Каково «гостеприимство»! [79]
Было за что не любить Россию: у человека «трубы горят», а ему об огненном конце человечества рассказывают!
«Ну а Малороссия? Как она встретила уже прославленного на севере поэта? С восторгом, конечно, но с каким? «Многочисленное украинское помещичье общество, — говорит один биограф (г. Яковенко), — не могло предложить своему народному поэту ничего лучшего, чем карты или пьянство». В знаменитой Мосевке, куда съезжалось до двухсот помещиков из трех губерний, в Мосевке, которую называли Версалем для Малороссии… Шевченко попал в так называемое общество «мочемордия». «Мочить морду» означало пьянствовать, а «мочемордой» признавался всякий удалой питух: неупотребление спиртных напитков называлось сухомордие или сухорылие. Члены, смотря по заслугам, носили титулы: мочемордия, высокомочемордия, пьянейшества и высокопьянейства. За усердие раздавались награды: сивалдай в петлицу, бокал на шею, большой штоф через плечо и пр., и пр. У Чужбинского читатель, если пожелает, может найти дальнейшее описание пьяных оргий. Такова была атмосфера «ридной Вкраины» в той области быта, где она пользовалась полнейшей самостоятельностью. Разве вместо безобразного пьянства (которое сделалось болезнью Шевченко и свело его в могилу), разве вместо дебошей то же общество не свободно было погружаться в науки, в искусства, в земледелие, в культурный труд? Украиноманы рисуют Шевченко как какого-то пророка и вождя — между тем втянувшийся в пьянство поэт быстро терял и талант, и то культурное развитие, которое дал ему «холодный Петербург». Украиноманы не могут забыть, что крепостного Шевченко как-то высекли. Но уже свободный и знаменитый, под пьяную руку он сам дрался и сек людей. Поссорившись как-то с шинкарем-евреем, Шевченко закричал своей компании: «А нуте, хлопцы, дайте поганому жидови хлесту!» Еврея моментально схватили и высекли. Такова была тогдашняя эпоха: насилия были в обиходе. Если уж оплакивать варварство тогдашней Великороссии, будто бы державшей Украину и её поэта в неволе, то нелишне припомнить, какова была сама Украина и каков был сам поэт». [44, с.230].
Шевченко писал собутыльнику: «Мене оце аж трясця затрясла, як прочитав твою цидулу. Чого б ми оце з тобою не сотворили! Та ба! У мене тепер така суха морда, що аж сумно… Намочи, серце, морду, та намочи не так, чорт-зна як, а так, як треба. Та пом ’яни во Псалмі Бахусові щиро жреця спиртуозностей Т. Шевченка… Прощай, голубчику, нехай тобі Бахус помага тричі по тричі морду намочить. Амінь. Нудьгою і недугом битий Т.Ш.»
А вот ещё такое же послание: «Ми, по Милості Господній, Гетьман, повеліваємо Вам — деркач в сраку, — щоб Ви, Генеральний Обозний, прибули до нас сьогодня, коли можна, а не то завтра, у Безбуховку до Гетьмана Тараса Шевченко».
Отказаться от спиртного для самого Шевченко было невозможно. Ибо он сам, обычно мрачный, нелюдимый, оживлялся только при виде штофа. Более того, считал, что это главный источник вдохновения:
Вип’єш перву— стрепенешся,
Bun ’єш другу— схаменешся,
Bun ’єш третю— в очах сяє,
Дума думу поганяє.
(1847).
Недаром Кулиш назвал музу Шевченко «полупьяною и распущенною». В своей поэме «Куліш у пеклі» он изобразил Шевченко как пьяницу и «козацького славника-брехака», который «плодив лжу в роздумах». Где бы почитать все эти произведения Кулиша, спросите вы? Для Укрианы такие стихи представляют собой государственную тайну. Хранятся в спецхранах, наверное.
Своим затуманенным взором Шевченко видел священное весьма «своеобразно»: в каком-то особом ракурсе.
«… город Чебоксары. Ничтожный, но картинный городок. Если не больше, то, по крайней мере, наполовину будет в нем домов и церквей. И все старинномосковской архитектуры. Для кого и для чего они построены? Для чувашей? Нет, для православия. Главный узел московской старой внутренней политики — православие.
Неудобозабываемый Тормоз по глупости своей хотел затянуть этот ослабевший узел и перетянул. Он теперь на одном волоске держится».
А вот он узрел в Нижнем Новгороде иконы. Оценил их, как «безобразные». Священство у него — сборище «пьяных косматых жрецов». Для прихожано тоже нашлось «нехорошее слово»: «Проходя мимо церкви святого Георгия и видя, что двери церкви растворены, я вошел в притвор и в ужасе остановился. Меня поразило какое-то безобразное чудовище, нарисованное на трехаршинной круглой доске. Сначала я подумал, что это индийский Ману или Вешну заблудил в христианское капище полакомиться ладаном и деревянным маслицем. Я хотел войти в самую церковь, как двери растворилися и вышла пышно, франтовски разодетая барыня, уже не совсем свежая, и, обратя[ся] к нарисованному чудовищу, три раза набожно и ко[ке]тливо перекрестилась и вышла. Лицемерка! Идолопоклонница! И наверное бл. дь. И она ли одна? Миллионы подобных ей бессмысленных, извращенных идолопоклонниц. Где же христианки? Где христиане? Где бесплотная идея добра и чистоты? Скорее в кабаке…» (27 сентября 1857 г.).
Что ж, о «благочестии» кабака Шевченко знал не понаслышке… И надо же: он не чувствовал моральной ущербности в том, что сам, будучи распутником, обвиняет в блуде незнакомого человека. Дух непоколебимой самоуверенности пронес его через всю жизнь: «Я тайну жизни разгадал, раскрыл я сердце человека». И что же увидел там «сердцеведец»: «кругом мене, де не гляну — не люди, а змії».
Песнопевец Давид, как известно, бряцал на десятиструнной псалтири, у Пушкина была лира, а на чём же исполнял свои произведения «кобзарь»?
Вообще этот малороссийский селянин, кажется, никогда не снимавший своей папахи, весьма строго оценивал и героев Ветхого Завета, и современную ему столичную имперскую культуру. Досталось от него, например, оформителям Эрмитажа в Петербурге: «Новое здание Эрмитажа показалось мне не таким, как я его воображал. Блеск и роскошь, а изящества мало. И в этом великолепном храме искусств сильно напечаталась тяжелая казарменная лапа неудобозабываемого дрессированного медведя» (запись 31 марта 1858 г.).
О современном ему живописном шедевре: «В Академии выставлена теперь картина Иванова, о которой было много и писано и говорено, и наделала синица шуму, а моря не зажгла. Вялое, сухое произведение». («Дневник», 15 июля 1858 г.).
То же самое — и в оценке одной знаменитой скульптуры: «…Прошли в Летний сад. Монумент Крылова, прославленный «Пчелой» и прочими газетами, ничем не лучше алеутских болванчиков. Бессовестные газетчики! Жалкий барон Клодт!» (30 апреля 1858 г.).
«И впрямь, иронизирует современный автор, кто знает теперь «жалкого барона Клодта» — даже пялясь в упор на его памятник Крылову в Летнем саду Петербурга или князю Владимиру на Владимирской горке в Киеве? Кто ведает, что «безобразным чудовищем, нарисованным на